Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 17



Часы показывали только одиннадцать, и тут у Вячеслава Алексеевича вдруг появилось желание выйти на улицу и, может быть, даже зайти в больницу, пока еще не слишком поздно. Чего ж он тянет? Надо или идти, или не идти. Нет, конечно, идти. Обязательно. Сейчас.

Постучали, но он не расслышал, и тогда стук повторился – сначала в окно, возле которого он стоял, потом в дверь.

Идиот! Какой же он идиот! Ну, что он тянул? Решил и надо было сразу же идти в больницу. Был бы уже там. А теперь кто-то пришел, и весь план рушится. Вячеслав Алексеевич толкнул дверь, она открылась с трудом под напором ветра, и поначалу, услышав слово «можно?», он не понял, кто это.

– Можно? – повторила Саша и добавила: – Это очень плохо, что я так поздно пришла к вам?

Она подчеркнула именно это «к вам», но Вячеслав Алексеевич настолько был растерян, что не понимал ни этого и ничего другого. Он бормотал что-то и размахивал руками, и когда совладал с собой, то Саша уже собиралась уходить. Он бросился за ней, к двери, повторяя:

– Подождите же, подождите! Вы меня не поняли. Я – Саша… Я…

Он ненавидел себя. Саша остановилась.

– А у Лены с Еремеевым все хорошо, – неожиданно сказала она. – Вам ведь это интересно, правда?

– Правда, – согласился Вячеслав Алексеевич, – интересно, очень даже.

– И они даже решили, как назвать своего ребенка, вместе решили, – продолжала Саша.

– Отлично, это отлично, – произнес Вячеслав Алексеевич. – Как же?

Он молол явную чушь сейчас и прекрасно понимал это, и понимал, что если так продолжится еще минуту, то все рухнет, а поэтому надо переломить себя, побороть идиотскую глупость и просто стать самим собой.

– Смешно, но они решили назвать его Сашей, – пояснила Саша. – Мальчик это будет или девочка. А вообще они сказали…

Вячеслав Алексеевич, кажется, взял себя в руки. Сейчас он скажет Саше все. Скажет, что если бы она не пришла к нему, то он все равно пошел бы в больницу и уже собрался идти туда, и тогда Саша все поймет, и кончится наконец это неясное, по крайней мере, для него, если она даже ответит ему, что это глупо, потому что у нее есть человек, которого она любит, она говорила в прошлый раз: «Вот у нас с Митей…» Скажет сама, и тогда он не будет ломать себе голову и мучиться…

– Сашенька! – сказал он. – А…

Они так и стояли у двери, хотя ему, конечно, следовало пригласить Сашу к себе и предложить ей хотя бы сесть.

– Я слушаю, слушаю вас, Вячеслав Алексеевич, – сказала Саша.

– Маму вашу Анной Савельевной звали, да? – спросил он.

Саша не удивилась. Подтвердила:

– Да, Анной Савельевной.

– Я так и знал, – обрадовался Вячеслав Алексеевич. – Я знал ее. Это она спасла меня в войну…

Саша задумалась, поправила волосы.



– Не уходите, прошу вас, – попросил он.

– А почему вы не спрашиваете меня, Вячеслав Алексеевич, ни о чем другом? – в голосе Саши не было ни упрека, ни сожаления. Даже совсем не свойственная ей лихость чувствовалась в ее словах. – Почему я пришла к вам? О Лене Михайловой рассказать? Да я… Простите меня, если… Я ветра этого боюсь и еще… Не могу без вас… Не любить вас я все равно не могу…

Повести о женщинах

Вместо вступления

Для одних война давно закончилась вместе с их жизнью. Для других, живущих, она – недавний, день вчерашний, дающий знать о себе и сегодня…

Эту книгу я назвал «Повести о женщинах», ибо мне хотелось рассказать не просто о войне, которая всегда была мужским делом, а о войне и о женщинах. Пятьсот тысяч их, наших советских женщин, было в сорок первом – сорок пятом в армии, на фронте. Пятьсот тысяч – полмиллиона. И им приходилось куда тяжелее, чем нам, мужикам…

И вот еще что. Когда уже писалась эта книга, я получил письмо. Хочу привести его полностью в том виде, как оно написано:

«Я ни разу не писала в редакцию радио, а вот 28 июня я слышала, что пишется книга о женщинах на войне, и вот я бы хотела пожелать, чтобы в этой книге уделили несколько страниц и другим женщинам. В сорок втором году мы были мобилизованы на трудовой фронт, строго по закону военного времени. Эта строгая повестка и на сегодня у меня сохранилась. Мы были мобилизованы на Балахнинскую электростанцию, от которой зависело снабжение фронта оружием. Только у меня не хватает грамотности, чтобы суметь описать так, как пришлось в жизни испытать.

По приезде нас как мобилизованных депутат расквартировала по частным квартирам, по два-три человека. Нас посылали на всякие работы. Ездили в Бор грузить белый кирпич. Грузили листы стекла с завода в баржу, без всяких приспособлений – на руках. Ездили в Дзержинск – грузили осторожненько какие-то баллоны. И множество разных работ, каких я раньше никогда не слыхала даже. Приходилось топить печь (калорифер), сидеть ночь в этом подвале, куда дрова совали вдвоем – двухметровку, непиленую. А когда пришлось для электростанции выгружать цемент из баржи на берег, так бумажные кули были непосильны. Ноги под тобой трясутся, все тело в дрожи от тяжести. Пройдешь с кулем на спине по мосткам на берег, от тяжести даже глазам больно было, ломило.

А через несколько дней меня вызвали в контору. Много нам не толковали. Сказано – делай. Сказали: «Ты завтра к семи часам пойдешь за город по адресу, скажешь, от кого явилась, и тебе дадут рабочих. Ты только руководи ими на разгрузке, а сама не выгружай цемент». И ничего больше не сказали, не предупредили. А когда пришла, в проходной комендатуры мне сказали: «Ты баба? Ну, получай рабочих». Растворили ворота и отсчитали мне сорок два человека, а они – немцы, пленные. Я раньше никогда не видывала немцев, а тут сразу мне вести через весь город к Волге немцев сорок два человека. Пусть они хоть и разоружены и я без винтовки, но меня как-то сразу всю сама воля перестроила. Я, простая баба, нечаянно вдруг – командир. Веду немцев по городу, скажу им «пойте» – и чего-то пели, и на работе мы как-то понимали друг друга. Только они кое в чем в барже пытались притвориться хворыми или отвлечь меня своими фотографиями, показывали, что и как у них дома, говорили, что дома у них много сахара, а у меня нет.

А я им тоже толкую: «Сахару-то, мол, много, а что же вы пришли к нам, русский цемент захотели? Вот и давайте разгружайте!» И как бы я с ними ни уставала и есть все время хотелось, а все время держалась. Так хотелось им показать, что русские женщины сильны, выносливы. После выгрузки я снова вела их в ихние корпуса. А дорогой за нами бегут ребятишки и кричат: «Москва – салют, а Гитлеру – капут!» А самый задний еще и без штанишек, отстает, но тоже твердит: «Капут! Капут!» Немцы оглядывались и повторяли: «Капут, капут». Мне дали десять дней отдыху и отметили в газете.

Возвращалась я очень усталой, страшно есть хотелось, а по карточке продовольственной все как-то получалось три дня вперед перебор. Иногда даже случалось: тайком от хозяйки я вынимала у ихней собаки из банки отбросы гнилой или мороженой картошки и их ела.

А больше всего приходилось работать на распиловке чурки, когда не хватало торфа для станции. Много пилили по ночам. С вечера, бывало, смочит дождем, а под утро заморозит. Только шум от твоего брезентового фартука.

Раньше я никогда никому не верила, что можно спать на ходу, а вот тут научилась. Объявят в столовую идти, и на ходу обхватимся две бабы и на какое-то мгновение засыпаем, опираясь друг на дружку. Несколько раз прилетали немцы бомбить. Мы уходили в убежище. Подхватишь под мышку чурку: на ней сидя, хоть сколько подремлешь. А те, которые помоложе, мгновенно складывали частушки, ну, как блины пекли.

Да нужно ли мне все писать?

Всю войну я переписывалась с мужем. Он помер теперь. С фронта у меня сохранились стихи его и письма, и я их все читаю. Сейчас мне уже 58 лет. Живу одна.

Прошу меня извинить за отнятое время этим письмом.

Антонина Ивановна Ш.».

Вот и все.

А наверное, Антонина Ивановна Ш., как и моя Мария Матвеевна Февралева («Верить и помнить»), пишет в анкетах: «В Отечественной войне не участвовала…»