Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 15

– А мать? А отец? – спрашивал неустанно Станислав.

– Ничего! Ничего тут не изменилось, – отвечала девушка, – ни на волос, ни на шпильку… узнаём только по всё более коротким моим платьям, Юлки и Баси, что время уходит, что постепенно взрослеем. Мама немного с каждым днём слабее и боязливее, отец – тот как всегда.

Она вздохнула.

– И никогда не вспоминали обо мне? – спросил Станислав.

– Громко, никогда! Отец сразу запретил твоё имя произносить, а ты знаешь, как его все слушают.

Бедный хлопец опустил голову и, идя как на смерть, в молчании прокрался сквозь калитку, через знакомые раньше улочки, отворил дверь старой беседки, замок которой знал хорошо, и, плача, бросился на стоящую в ней лавку, а Мания живым шагом бросилась к усадьбе.

Недолго, однако, продолжались эти слёзы, вызванные воспоминаниями: близость усадьбы, свет, бьющий из её окон, та мысль, что там отец и мать, вывели его к дому. Он вышел, забывая осторожность, как злодей, подкрадываясь под окна, а сердце повело его под те, через которые мог увидеть отца и мать.

В комнате судьи, при закрытой заслонкой свече, в слабом её блеске увидел Станислав лежащего на подушках старца, одна нога которого была на стуле; он казался мрачно задумчивым. Рядом сидела жена в белом чепце, прижимаясь к страдающему и подавая ему какой-то напиток, который он с ужасом отпихнул рукой. По неспокойно бросаемым взглядам матери, по её движениям Станислав понял, что она уже о нём знает, а сердце бьётся одновременно любовью и страхом.

Эта картина так притягивала его непонятным очарованием, что, несмотря на впечатление страха, какой на него производил строгий и неумолимый отец, остался долго приросшим к окну, не в состоянии от него оторваться. Всё даже до мелких подробностей этой комнаты, которую знал так хорошо, завораживало его глаза. Удивлялся, что ничего тут не изменилось, даже все стулья и предметы интерьера остались на своём месте. Оборачиваясь с боязнью к отцу и всматриваясь в его черты, в лицо матери, сразу нашёл великую разницу между картиной, сохранившейся в душе, и той, которую имел перед собой… нашёл их обоих старыми, побледневшими, а на лице старца, рядом с суровостью, глубоко врытую в морщинки грусть. Но через мгновение это первое впечатление стёрлось и в обоих находил тех, которых столько лет назад бросил, словно только вчера попрощавшись.

– Пойду, – сказал он в духе, – в ноги им упаду, простить меня должны.

Но когда подумал, что прощение это купит жертвой дней своих, чувствами, мыслями, свободой, задрожал и силы изменили ему. Самое сильно любящее сердце может содрогнуться над такой великой жертвой, может остановиться на её берегу.

Стоял так Станислав, когда тень матери, выходящей на цыпочках из комнатки и надежда увидеть её хоть на минуту, отогнали его от окна к беседке. Там он нашёл только испуганную Манию, ищущую его повсюде, не могущую понять, что с ним стало, и опасающуюся уже результата слишком смелого шага. Она принесла ему, как женщина, помня о его потребностях, что где могла подхватить: фруктов, хлеба, свою чашку чая.

– Где ты был? – спросила она возвращающегося. – Только не увидел ли тебя кто?

– Не бойся! Никто меня не видел, я стоял только под окном отца… кто знает, увижу ли его ещё раз в жизни!

Через минуту у входа послышался шелест платья. Станислав упал на колени и почувствовал только, как дрожащие руки обнимали его голову, а горячие уста старушки покоились на его челе, которое увлажнилось слезами.





– Станислав! Станислав! – отозвалась она, рыдая, спустя минуту. – Сколько ты нам слёз стоишь! Мне… нам… Всем! Даже отцу! Да! Я видела его не раз плачущим, хоть слёзы глотал перед людьми!

– Значит, он меня простит, я ничего не желаю больше!

– Нет, Станислав, не заблуждайся этой напрасной надеждой. Он плачет, но в тебе не даст плохого примера остальным детям. Поклялся, а что однажды сказал, того никогда не изменит. Один Бог, что знает людские сердца, ведает, что будет, я не смею надеяться! Расскажи мне, дорогое дитя, о себе!

Станислав не спеша снова начал ту историю, но вовсе не жалуясь на свою судьбу, чтобы не обливать кровью сердце матери.

– При работе, – сказал он, – хлеб иметь буду, а кто не работает? Это доля человека! Тяжко мне ещё, но кому же поначалу не тяжко?

Вопросы следовали за вопросами, а расстаться так было трудно! Бедная мать хотела хоть увидеть этого сына, который был для неё как потерянный, мужской голос которого только слышала, но свет в эту пору в беседке выдал бы их, а вести его домой боялись. Видно было борьбу сердца с непобедимым страхом и бедное сердце должно было ему уступить. Держала его руки в своих руках, ласкала болящую голову, угадывала мыслью и сердцем сына, который вырос в мужчину, плача, что её глаза даже поглядеть на него не могли.

– Иди, – сказала она после часа короткого разговора, – иди, ещё увидимся, может. Когда ты в Ясинцах… завтра, может, мне будет разрешено выйти на прогулку с Манией… мы встретимся вечером у границы, никто нас там не увидит.

И после тысячных прощаний и благословений, утешенный, ненасытный, размечтавшийся от только что испытанных чувств, бедный Станислав, выкравшись снова калиткой в поле, пошёл чёрной ночью к Ясинцам.

Было это воскресенье, один из тех ежегодных праздников, в который даже наименее набожные прихожане чувствуют себя обязанными съездить в костёлик и показать, что в их сердцах ещё тлеют искорки привязанности к вере.

Прекрасный осенний день благоприятствовал службе. Гостиницы в местечке, кладбище и площадь перед старым, чёрным, обитым сверху донизу гонтами костёлом С. полны были кочиков, кочкобричек, бричек, кареток, каламашек и простых возов.

Костёлик, едва могущий вместить толпу прибывших, всё больше наполнялся людьми разного класса, которые забивали его от решёток пресвитериума до великих врат и паперти. На первых лавках, покрытых красной закапанной воском материей, honoratiores loci заранее заняли свои места, а поприхотливее, что, и с Господом Богом разговаривая, не рады, чтобы кто-нибудь другого класса в их разговоры вмешивался, презирая лавку, открытую для всех, на собственных табуретах и стульях расселись поближе к большому алтарю.

Тут и пан Адам Шарский, и жена его, и пани княгиня, их дочка, и, принуждённый для вида к набожности сам князь, держась кучкой, восседали на специальных креслах, вставали на колени на вышитые гербами подушки и, прежде чем начали молиться, бросили взгляд на народ Божий, чтобы подхватить, может, взгляд для разговора за обедом.

На первой лавке с правой стороны сидел пан судья Шарский с супругой и старшими дочками, а тут Фальшевич стоял на страже двух мальчиков. Побледневшее, сурового выражения, но серьёзное лицо судьи на фоне стиснутых голов люда, отражалось как-то так отчётливо, что даже князь спросил пана Адама, кто был этот господин. На что, кашляя, ни то, ни это отвечал пан Адам, даже капельку солгав, потому что родства не желал себе признать, хоть в костёле. Недалеко от этой лавки, под боковым алтарём, опираясь на деревянный столб, также как судья, бросался в глаза всем незнакомый молодой человек, черты которого, выражение лица, красивая фигура, благородный облик возбуждали любопытство всех. Был это Станислав Шарский, рядом с которым в серой тарататке, загорелый, стоял хорошо всем знакомый пан Плаха.

Есть лица, на которых жизнь и мысли оставляют след, как буквы на бумаге, такой простой для чтения, что самый неопытный глаз узнает, что Бог вложил в души этого облика. Такой в эти минуты юношеского расцвета и боли было лицо Станислава, напоминающее молодого Шиллера, когда создавал своих «Разбойников». Больше, может, только мягкости, стойкости, христианского мужества было в этих обычных и серьёзных чертах, несмотря на молодость. Направляясь в костёл, Шарский, хотя не думал о людях, надел на себя что имел наилучшего, и среди этой деревенской толпы простой его наряд как-то выделялся своеобразным вкусом.