Страница 8 из 138
Раздвинув набухшие, отливающие сизым облака, стояло прямое пламя над большим царевым кабаком.
Пестрая толпа с зелеными лицами лезла к огню. На людях тлели шапки, и казалось – не народ, а бояре выкатывают из пламени дымные бочки с водкой. Народ, в бархатных котыгах и ферязях, бил в донья бочек топорами.
– С огня, братаны!
– Пей, товарыщи!
– Сгорит Москва!
– Али пить станет негде?
– Гори она, боярская сугрева!
– Слушь, браты, сказывают, царь залез в смирную одежу-у[34]?!
– Так ли еще посолим!
Пили, как в подвалах Морозова: шапками и сапогами. Дерево на мостовой, политое водкой, загорелось. Горела и сама земля. На дымной земле валялись пьяные. Свое и боярское платье горело на людях. Люди ворочались, вскакивали, бежали и падали, дымясь, иные корчились и бормотали. По ногам и головам лежащих прошел кабацкий завсегдатай поп-расстрига, плясавший по кабакам в рваном подряснике. С кем-то другим, таким же пьяным, они тащили обезображенный труп Плещеева. Расстрига, мотаясь, встал на головни, на нем затлелась рваная запояска, задымились подолы рясы.
– Спущай! – крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.
– Штоб ему еще раз сдохнуть! – И запел басом:
– Горишь, отец!
– Был отец, нынь голец!
В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой, там была сабля. Он думал: «Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…» И, повернувшись, прибавил вслух: – Ну, да еще впереди все!
Широко шагая, шел дымными улицами, – ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал, как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.
Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище, и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.
– Эти не хмельные. Истцы!
Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валеная шапка, серел фартук торговца:
– Эй, слушь-ко, боярский сын!
Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.
– Не светло, а зрак твой видной, – не ворочай глазом, я человек простой!
– Чего тебе?
– Ты зряще купил экой каптур – ей морозовской и кафтан турской бога…
– Дьявол!..
Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.
– А вы? – крикнул он грозно.
Двое бежали прочь.
Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.
Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:
– Бревна не на месте, а тут черту крест!
Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.
3
За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.
Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному полю, разливает в большие чаши мед.
– А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!
Атаман поднял голову. Взгляд потускнел, на худощавом лице – усталость.
– Жонка, не зови меня голубем, – сарынь я.
– Ой, то слово чужое! А что такое сарынь, милой?
– Сарынь – слово бусурманское – сокол, а по-нашему, по-казацки, – коршун!
– Уж лучше я буду звать тебя соколом. Не кручинься, пей, вот так.
– Ух, много пил, – а и крепкий твой мед! Не кручинюсь… Плечи и руки томятся по делу. Много его на Москве, да во Пскове наши играть зачинают[35]… Меня же тянет на Дон.
– Жонка, видно, ждет там? И зачем ты, сокол, такой сладкой уродился?
– Думаешь… приласкаю, а рука за пистоль тянется – убить… Боярыню нынь приласкал.
Глаза женщины загорелись злым:
– Змею ласкать? Змея, сокол, завсегда с жигалом!
Атаман, выпивая, обмолвился раздумчиво:
– Есть у меня чутье, как у зверя, и знаю я… убить или простить… Тут надо было так – простить…
– Пей!.. Я нацедила… Вишь ты какой!.. Погоди-ка, чокнемся.
Она потянулась к нему и, чокаясь, сверкнула накапками вышитых жемчугом рукавов, обхватила его за шею, целуясь:
– Не висни, жонка!
– Аль уж не любишь?
– Не лежит душа к любови… Другое вижу… вижу далекое…
– А я ничего не вижу, люблю тебя, как молонью. Страшной сегодня Москву видела, ой, страшная была Москва! И что ты с собой за заветное носишь, что народ за тобой так липнет? Готов был народ все изломить, и бога и царя кинул. А я бы уж, если б воля была, приковала сокола к моей кроватке золотой цепью, перлами из жемчугов опутала бы кудри и не выпустила, не отдала никакой чужой красе, выпила бы твою кровь и тут померла с тобой какой хошь лихой смертью.
– Кинь! То пустое…
– Не пустое, сокол! Голова мутится, сердце горит… Так бы и пошла да предала себя: «Нате, волки, ешьте! Помереть хочу. Нет мне жисти – люблю!»
– Забудь все, – пей, дьявол!
– Гуляют да пьют, а бояре тут! – хрипел голос из распахнутой двери. На убогих ногах горбун, звеня железом, вполз в горенку.
Рука упала на саблю, атаман вскочил на ноги.
– Эй, старик! Где вороги?
– То, гостюшко, кошуню я! Пустое говорю, – нет ни бояр, ни истцов, а вот на торгу висит грамота, а в ней списаны твои приметы, и грамоту чтут люди всякие…
– Ой, дедко, скоро как и грамота?!
– Сам чел, и люди чли, и пьян и тверез, всяк у той грамоты стоял. А платится за твою голову, гостюшко, цена немалая: три ста рублев московскими, да тулуп рысей, да шапка тому, кто тебя уловит…
– Мекал я, – тут меня дошли?
– Пей, мой боженька!
– Не бог я и богом быть не хочу… Ходил по монастырям, на народ глядел… веру пытал… Верю ли я, не знаю того… Ведаю одно – народ молит бога с молитвами, слезами да свечами, а кругом – виселицы, дыба и кнут… Богач жиреет, а народ из последних сил тянет свой оброк… от воеводы по лесам бежит. Палачам за поноровку, чтоб помене били, последние гроши дает, а у кого нет, чем купить палача, ино бьют до костей… Пытал я бога искать, да, должно, не востер в книгочеях. Вот брат мой старшой, Иван Разин[36], чел книги хорошо и все клянет… Не бога искать время, искать надо, как изломить к народу злобу боярскую.
– Нынь, милой, не одних истцов, пасись всякого: имать будут тебя все… Срежь-ко свои кудри, оставь, их бедной Ирихе… Откажи ей кудерышки, – ведь унесешь любовь, а я кудри буду под подушкой хоронить, слезами поливать и стану хоть во снах зреть ту путину дальную, где летает мой сокол желанной… Слушь! Вот что я удумала…
– Говори, жонка, – дрема долит!
– Обряжу я тебя в купецкую однорядку, брови подведу рыжим, усы и бороду подвешу… сама купчихой одежусь, и пойдем мы с тобой через Москву до первых ямов да наймем лошадей. Я-то оборочусь сюда, а ты полетай в родиму сторону.
– Спать, жонка! А там, на постели додумаю, быть ли мне в купчину ряженным или на саблю надею скласть, – спать!..
– Ой, на перинушке дума не та! И не дам я тебе думать иных дум, сокол… Постельные думы – особые.
– Пей, дедо, с нами!
Горбатый старик, примостившись в углу под образами на лавке, приклеив около книги старой, большой и желтой, две восковые свечи, читал.
– Пей, старой!
– Сегодня, гостюшко, я не пью… сегодня вкушаю иной мед – мудрых речения…
– Бога ищешь? Кинь его к лиходельной матери! Ха-ха-ха!
– Ну его! Снеси меня, Степа… снеси на постель, и спать…
Свечи погашены. Сумрачно в горнице. Сидит в углу старик, дрожат губы, спрятанные в жидкой бороде, водит черным пальцем по рукописным строкам книги. На божнице, у Спасова лика, черного в белом серебряном венце, горят три восковые свечи. Спит атаман молодой, широко раскинув богатырские руки, иногда свистит и бредит. К его лицу склонилась женщина, кика ее, мутно светя жемчугами и дорогими каменьями, лежит на полу у кровати.
34
…царь залез в смирную одежу-у?… – Речь идет о том, что царь Алексей Михайлович во время Соляного бунта подчинился требованиям восставших выдать ненавистных им бояр и дьяков, пообещав прекратить беззакония.
35
…во Пскове наши играть зачинают… – Весной и летом 1650 г. в Пскове и в Новгороде произошло восстание городской бедноты, подавленное московскими воеводами.
36
Иван Разин – старший брат С.Т. Разина. В эпизодах романа, связанных с Иваном Разиным, писатель опирается на труды некоторых русских историков, в частности Н.И. Костомарова, а также зарубежных историков XVIII—XIX вв.