Страница 2 из 11
Отопления почти нигде не было, даже свет включался редко и ненадолго. Все роддома были закрыты. И при таких непростых условиях я решил появиться на свет – 1 февраля. Снаружи – минус двадцать, а в нашей комнате, быстро оборудованной соседками в родильную, не выше плюс четырех. Дров для печки было не достать. Отец смог вырваться из своего полка, да не с пустыми руками. Буханка хлеба, четвертинка спирта – пир! Достал где-то дров, натопили жарко комнату. Баба Женя, женщина сильная и бесстрашная, вызвалась принять роды – хотя, как я понимаю, выбора у нее не было. Она ловко взялась за дело, отдавая всем «приказы». Спирт пить не разрешила, а разбавив его водой, совершила необходимые процедуры с новорожденным. Остатки разбавленного спирта разлили по рюмкам, разрезали на равные части буханку душистого хлеба и устроили празднование. Я и мама в нем не участвовали – отдыхали.
Теперь в нашей комнате в Сокольниках нам было суждено жить втроем или вчетвером, если вдруг отец приезжал на побывку.
Помнить я себя начал с полутора-двух лет. То ли жизнь была такая насыщенная, то ли детство военное так врезается в память.
Какое-то время мы все вместе жили в этой комнате – я, мама и моя старшая сестра. Отец всегда появлялся вдруг, неожиданно и ненадолго, но непременно с гостинцами. Его заговорщицкий при этом вид, радостные, смеющиеся глаза – всегда были праздником и оттого каждый раз расставания были все тяжелее. Отцу все труднее было к нам вырваться, поэтому на семейном совете было решено перебраться к нему в часть, в Богородское. Нашу комнату закрыли, и мы отправились к отцу в барак, специально построенный для офицеров.
В Богородском мы жили все также в коммунальной квартире с соседями, но отца стали видеть чаще. И только это было важным. Пусть на минуту, пусть ночью. Вот он опускается устало на табурет, смотрит, как суетливо мать вытирает руки о фартук. Отец мягко сажает ее на табурет, выкладывает из вещмешка свой паек. Я кручусь рядом и, хотя глаза щиплет – так спать хочется, насмотреться не могу на его лицо, поросшее щетиной, которая, кажется, впитала в себя и едкий табачный дым, и весь мужской армейский дух. Помню, заберусь к нему на колени и жалею его. Даже не понимаю сейчас, почему у меня так сердце сжималось, глядя на него.
Но вдруг раз и все это наваждение вмиг улетучивается, как только мой взгляд упирается в саблю. Ведь военные тогда носили настоящие сабли! Так и вижу ее, блестящую, огромную, кажется, в два моих роста.
– Ну, держи, боец! – улыбаясь, говорит отец.
И я держу, только удержать не могу, так и тянет она меня к полу своей тяжестью. И столько счастья испытываю, что сейчас, по прошествии стольких лет, могу сказать, что и тогда оно было возможно, даже в те страшные военные времена.
А вот этого я не помню. Не помню, как уходила, что говорила. Как я плакал, не помню. А хотелось бы. Хотелось бы запомнить и ее последние слова, и объятия… Мне было почти два, когда от воспаления легких умерла моя мама. Всего одна неделя – и ее не стало.
Присматривать за мной стало некому, старшая сестра была еще слишком мала, отец на службе. И стал опекать меня старшина – мужчина еще молодой, который нянчился со мной в течение всего дня. Ну как нянчился? Да по-мужски: забирал с утра и к себе, в полк.
– Смотри, – говорит старшина, – не отставай!
Я и не отставал! Бежал на стрельбище вприпрыжку, с голода мусоля во рту жесткий жмых. Но больше всего я любил бывать в полковой столовой. Голод в те времена был делом привычным. Поэтому даже когда в столовой наешься кашей, можно было просто стоять и вдыхать сытный запах варева – про запас.
А старшину Андрея Фисенко солдаты прозвали «матросом Чижиком», как героя из рассказа «Нянька» Константина Станюкевича, где бывший матрос стал нянькой для мальчика.
– Дядька Андрей, а дядька Андрей, я тоже хочу, как у всех!
– Чего как у всех, Левка? Кажись, у тебя и так всё, как у всех: и каши поел, и поспал! Чего тебе еще надобно, – грозно воспрошал «матрос Чижик», а у самого глаза в прищуре смеются.
– Как чего, форму хочу, как у всех. Солдатскую! – и помню аж покраснел от своей наглости.
И ведь пошили – гимнастерку, брюки, пилотку! Я потом даже честь военным отдавал – всё как полагается. И ведь что замечательно: и те в ответ с готовностью козыряли. От гордости я надувался и блестел, как начищенный самовар. Еще бы, настоящий сын полка!
Но солдатом я хотел быть не только снаружи, мечтал я стать, как дядька Андрей, – таким же сильным! Глаза начинали слезиться, когда закинешь голову к солнцу и считаешь, сколько раз дядька Андрей подтянулся: «И раз, и раз». Только он пристроится отдохнуть, я опять тут как тут:
– Нууу, дядька Андрей… покажи, как наоборот ходят!
И дядька Андрей вставал на руки и шагал на руках, да так быстро! Но не успевал он перевести дух, как я опять за свое: «Ну, дядька Андрей…»
– Смотри у меня, сейчас тебе покажу такой трюк, его даже в цирке не дают! Только обещай, что сегодня уж приставать не будешь!
Он доставал из кармана кусок хлеба, отщипывал от него небольшой мякиш, высоко подбрасывал его в воздух и ловил ртом. Потом смеялся, лохматил мне волосы, вручал оставшийся хлеб и шел по своим делам, а я, конечно, за ним, заедая хлебом смех и восхищение.
– А теперь ты, брат, покажи нам, на что способен, – подзадоривал меня дядька Андрей, подмигивая товарищам.
– Ничего я не могу, маленький еще, – сопел я обиженно.
– А кто вчера пел, а? Батька, что ли? Или ты, постреленок?
Дядька Андрей хватал меня за подмышки и ставил на табуретку:
– Ну, давай, малец, пой!
И я затягивал гимн Советского Союза, который постоянно слышал по радио, но смысл, в силу малолетства, от меня ускользал. Более того, мне все время в одном месте вместо пафосных строчек, слышалось какое-то «яйцо». Так и шел в моем «репертуаре» гимн под гордым названием «Песня про яйцо». Солдатики рассыпались в аплодисментах и угощали чем-нибудь вкусным. А «вкусное» для меня тогда было всё!
Помню, как приехала из Рязани к нам бабушка по материнской линии, и оказались мы под ее нежным и любящим присмотром. Сразу стало тише, спокойнее, кончилась суетливая беспризорность. Помню, как она быстро расправилась со своей болью, а может, просто запрятала эту боль подальше, чтобы не мешала, не отвлекала от забот, которых было через край с двумя малолетними детьми.
А уж ее фасолевый суп мы с сестрой вовек не забудем! Или как мы, например, ходили на дальние поля, которые тянулись далеко за Богородское, чтобы посадить морковь. И как я начинал потихоньку ныть, потому как был уверен, что кочки-ямы-комары хотят меня бедного погубить, и как бабушка без лишних разговоров закидывала меня на закорки и несла дальше. А я, мерно покачиваясь в такт ее шагам, засыпал.
Однажды отец принес продуктовый паек, мы с сестрой чуть ли не целиком залезли в его вещмешок. На дне, как сокровище, поблескивала банка масла и лежали мягкие, свежие две сайки белого хлеба – небольшие овальные булочки. Мы смотрим, а вытащить не можем, к такому богатству и прикоснуться было страшно. Бабушка первая не выдержала:
– Эх вы, голодные пострелята! Вот вам нож, сделайте себе по бутебродику.
Не помню, как сестра справилась с этим коварным заданием, но я долго не возился. Разрезал надвое сайку, щедрой, голодной рукой намазал такой толстый слой масла, что аж сам испугался. Но за мной никто не следил, поэтому бояться сразу перестал, быстро зачерпнул еще кусок масла и отправил себе в рот, а затем уже и весь гигантский бутерброд. Пожалуй, так плохо мне не было никогда. Думал, что у меня, как у лисы, масло на животе выступит. Долго еще проверял – выступило или нет. Я потом это масло видеть не мог лет до семнадцати.