Страница 3 из 25
Незаметно выскальзываю во двор, пробираюсь в свинарник. По пути хватаю старую фуфайку. Дозор рад встрече, скачет на трех лапах и виляет хвостом. Подкладываю фуфайку к холодной стене. В окошке мелькает тень. Шарахаюсь от неожиданности. Юра улыбается и трясет пакетом с косточками. Заходит внутрь. Дозор принимается за угощение.
– Жалко Дозора, правда?
– Очень жалко, – отвечаю сквозь ком в горле. – А мы завтра еще и уезжаем.
– Когда теперь приедешь?
– Не знаю. Летом, наверное.
– Обязательно приезжай. Мне отец обещал веранду сделать, будем теперь возле моего дома по вечерам собираться.
– Хорошо. Приеду.
Юрка уходит. А я возвращаюсь в теплый дом.
Взрослые расходятся за полночь. Засыпая, я слышу, как отец заводит будильник. Рано утром мы уезжаем.
Просыпаюсь от суеты и яркого света. Родители собирают сумки, бабушка носит из погреба свертки и банки. Смотрю на окно с занавесками: пытаюсь запомнить узор, положение колец на гардине, размер подоконника. Мне непременно нужно запечатлеть каждую деталь, чтобы я могла вернуться обратно.
Поезд зловеще гудит, подходя к станции. Мы быстро грузимся, закидываем сумки с деревенскими дарами, машем бабушке и деду на прощанье. Вагон еще спит. Папа пристраивает нас в последнем купе. Путь назад кажется бесконечным.
Вечером я закрываю глаза и представляю окно в бабушкином доме. Воспоминания свежи, грудь распирает радость. Шепчу сквозь сон: «Бабадеш, я бы и сейчас осталась. Только родители не пускают».
Сергей Рубцов
В гостях у бабушки Хавроши
Бабка Февронья Васильевна потешная была. Родные и соседи звали ее просто Хаврошей. Жила она в тамбовской деревне Токаревке. Небогато жила: и то, изба неказиста, крыта соломой.
Маленькая, с большими темными ступнями (пол-то в избе земляной!), ногти на ногах нестриженые, длинные. Увидит, что Димка на ее ногти удивленно смотрит, и пошутит: «Что, длинные ногти у бабули отросли? Все недосуг постричь. Теперь ножнями не возьмешь – придется топориком обрубать».
Димке года четыре было или около того. Взрослые своими делами занялись, про него забыли. Опомнились, только когда он из дверей, что в сени ведут, вылез. Видят, тащит оттуда тяжеленный топор, которым бабушка дрова рубила. Димка его, видно, еще раньше приметил. «Давай, – говорит, – бабушка, ногти обрубать». Все со смеху чуть не повалились.
Бабушка Хавроша лицом была похожа на мордвинку. Глаза раскосые, домиком, еле видные, приплюснутые скулы, нос картошкой – предки, видать, когда-то скрестились с азиатами. На левой брови шрам. Когда кто-нибудь спрашивал, откуда, мол, отвечала: «Это мне муж Ваня гостинчик преподнес к праздничку». Ноздри вечно серые от табачной пыли: любила нюхать табачок, приправленный одеколоном, и от рюмочки не отказывалась. А уж как рюмочку оглоушит, так тут же в пляс.
А уж как Хавроша к приезду дорогих гостей – сынка Сереньки и внучка Митьки готовилась! Сама-то, как птичка, зернышком сыта была. А вот на свои «огромадные двенадцать рублев пензии» сыну бутылочек десять беленькой припасет, а Митьке гостинцев: конфетиков разных, медку да вареньица всякого. Добрая была. Любила Митьку бабушка Хавроша!
Бывало, приедут «голубчики», войдут в избу, вскрикнет она таким неожиданно низким хриплым голосом: «Ох, Серенька, сынаня родимый! Внучек, херувимчик мой! Родные мои! Наконец-то приехали. А я уж закручинилась, что вас нету, не чаяла, дождуся ль милого сыночка и внучка свово дорогого». И ну давай расцеловывать их да обнимать. Тут и слезы и радость – все вперемешку.
Митька маленький, шустрый!
Как-то отец с мамой и бабушкой в кухне сидели, а Митька в комнате забавлялся. Хавроша в погреб отправилась за разносолами. Крышку погреба открыла и полезла вниз. Митька-то этого не видел: между кухней и комнатой занавеска висела. Сидят старшие, мирно беседуют. Тут мальчишка из-за занавески выскочил – через кухню пролетел и свалился в открытый погреб! Хорошо, что погреб неглубокий. Да и Хавроша стояла прямо под люком, согнувшись над своими кадушками: огурчики-помидорчики доставала. Тут он ей на спину и свалился.
Бабка со страху-то осерчала. Кричит благим матом: «А-а-а-а! Черт, черт!» Подумала: нечистый ей на спину вскочил! Достали Митьку из погреба. Ощупали. Вроде целый. Даже не ушибся. Как же, бабкина спина его спасла! Только от страха обомлел, точно червяк после дождя.
А вечером уж и родня подгребла: тетка Тамара, дядя Вася и дочки их, Митькины двоюродные сестры – Маринка со Светкой. А у дяди Васи гармоника! Тут объятья пошли, расспросы: как, кто да где, да Митька-то как подрос, вытянулся! – и уселись все за стол с бабушкиными соленьями из погреба, с картошечкой да с курочкой свойской.
Взрослые водочку попивают, а Митьке Хавроша прикупила в лавочке лимонаду «Дюшес» – сладкого, вкусного, с пузырьками. Чокается мальчишка со всеми своим стаканчиком – маленьким таким, граненым! Лица у всех веселые, довольные! А уж как подвыпили – затянули любимую семейную: «Отец мой был природный пахарь…» Красиво пели, душевно.
Дядя Василий развернул меха своей гармони. Да как грянет плясовую! Как выскочит Хавроша мелким монгольским бесом на средину комнатенки и, подбоченившись, притоптывая босой ступней, как захрипит: «А танюшки, мои матанюшки, и татушнички, и мамушнички!» Да хватит ядреную частушку: «Мой цветочек голубой, мой цветочек аленький, ни за что не променяю хрен большой на маленький!» Смех, да и только.
Тут и остальные пошли в пляс. Дядя Вася сам на гармонике наяривает, а тоже приплясывает: со всей дури вколачивает сапог в пол. И Митькин батя Сергей Иванович с сестрой Тамарой скачет, смешно выкидывая коленца. И Митька с сестрами, взявшись за руки, тоже вертятся юлой. Девчонки пронзительно визжат: «И-и-и-и-и-и!»
Ходуном заходила бабушкина избенка. Далеко по селу слыхать веселье. И только мама Димкина, Надежда Васильевна, сидит за столом, тихая, задумчивая, и в глазах ее темных, почти черных, какая-то нездешняя грусть, и сама она будто где-то дале-е-е-ко: не трогают ее ни разудалый перелив гармоники, ни хохот, ни топот, ни девчачий визг.
Веселье постепенно стихает. Напрыгались, надухарились Митька, Маринка и Светка. Захмелели и подустали батя и дядя Вася. Еще бы, мужики для смеху затеяли борьбу, как дядя Вася называл ее, «на калган»: упирались лбами, хватали друг друга за ремни, пытаясь вытолкнуть противника с центра комнаты. Умаялись, сидят про свои мужицкие дела гутарят. О чем-то тихо беседуют за столом Надежда Васильевна с Тамарой Ивановной.
Хавроша незаметно стала готовиться ко сну. Вот уже и гости собрались домой, прощаются, пьют на посошок, целуются, договариваются о том, когда снова встретятся: «Теперь вы к нам. Когда? Да завтра и приходите. А чего тянуть-то!..» Все, кроме бабушки, выходят на улицу – провожать.
Летнее солнце уже закатилось за край села, но еще все видно. Тени смягчились. Отдыхают от дневного зноя бледно-голубые березы, густые пахучие кусты сирени, соседские полисады, огороды, штакетники. Лениво брешут на дальних концах улицы цепные псы. Бесчисленными светляками по необъятной, бездонной небесной степи мерцают звезды. И все, что Митька видит, вдыхает, ощущает, ему, городскому мальчишке, кажется таким непривычным. Все это каким-то естественным и одновременно чудесным образом проникает куда-то глубоко внутрь, через поры, что ли!
Дошли до железнодорожной станции. Простились. Возвратились той же дорогой. Хавроша уже всем постелила в комнате, а сама прилегла в кухне на свой деревянный маленький сундучок: она всегда на нем спит, когда приезжают гости.
Митька раздевается, ложится в постель и разглядывает беленые доски низкого потолка, разделенные толстыми балками, фотографии родни на стенках. Кого-то узнает, а некоторых не знает и никогда не видел. Вот рядом с молодой еще Хаврошей мужчина сурового вида, с жестким взглядом и с черными большими усами. Митька знает, что это его дед Иван. Он был сапожником и давно умер. Мальчику отец рассказывал, при этом тяжело как-то вздыхал.