Страница 12 из 25
– Конечно. Как ты здесь?
– Да сижу, жду… – размеренно произнесла она.
– Чего ждешь? – Будто не понял, о чем речь.
– Деда жду. Давеча приходил ко мне, звал куда-то…
– Ну что ты говоришь такое!
– Знаю, что говорю. Где живешь-та?
– В Москве.
– Давно?
– Уже пару лет.
Диалог казался бесконечным. Вопросы повторялись, ответы становились не нужны. Осунувшаяся от болезни, она смотрела куда-то прямо. Она сидела на диване, будто на краю обрыва, и смотрела вдаль. Небо казалось ей безмятежным, манящим и дарящим свободу. На фоне старого бордового ковра, висевшего на стене, она застыла, будто с нее пишут портрет.
– Вот бы сейчас бежать по траве… – начала она. От этих слов меня прожгло воспоминанием. Я вспомнил речку, удочку – хотя с тех пор ни разу не рыбачил – и насыщенные разными историями и прибаутками вечера у бабушки.
На тарелке в серванте – подарок бабушки! – синей глазурью уходила дорога вдаль. Справа – деревья, напоминающие березы. Она была памятью, пока однажды не упала.
Она была беззащитна и всегда стояла отдельно от всех. Никто не пользовался ею по назначению, на нее смотрели, как на музейный экспонат. Она не задавала вопросов, она слушала. Она была любима. Любила, когда на нее смотрят, берут в руки и протирают от пыли.
Она разбилась не потому, что была стара, а потому, что о ней стали забывать. Она напоминала о детстве, из которого мы так спешили вырасти. Она заставляла грустить, заставляла задумываться над тем, что происходит вокруг, с нами, в нас. Где-то в шкафах есть похожая тарелка неправильной формы, с приподнятыми краями, с другим рисунком, блестящая. Но она не хранит тепло бабушкиных рук, не пахнет пирожками.
Бабушкина тарелка выскочила из рук, упала с глухим звоном, разлетелась на куски и словно прошептала: «Живите дружно». А радио по-прежнему продолжало свой спокойный монолог.
Алексей Ладо
До чего я дожила, григорий
С опаской иду я по дачной узкой улочке. Добротные «особняки», крытые дорогущим кровельным листом, прячутся за высоченными заборами. С той стороны на любой звук кидаются собаки, лают. Какая вверх подпрыгивает, хрипит в ошейнике, другая в подкоп высунула морду и скалится грозно, рычит. Псы на цепях, конечно, но все равно страшно.
Между дачами мелькают ничейные участки, сплошь заросшие лопухом и одичавшей малиной. Тут меня с десяток шагов преследует шмель, басит: уугу, уугу, мол, свой ли, чужой? «Свой», – усмехаюсь, и шмель, заложив вираж, улетает восвояси.
Где ограды вольные, решетчатые, там солнечные зайчики пятнают аккуратные грядки, полыхают разноцветьем клумбы, белеют теплицы, а хозяева, надвинув на носы газетные шляпы, отдыхают в тени. Август у нас бездельный, настоящий рай для дачника! Однако дремлют чутко: услышат шаги и подскакивают к калиткам – перекинуться парой слов. Скучно все же, да и городских новостей хочется.
– Здравствуй, сынок!
– К бабушке, небось?
– Гляди, к Сергеевне внук приехал!
– Надолго ли?
– Передай-ка соседке, не поленись!
Топаю дальше, уже нагруженный гостинцами: рюкзак за плечами, в одной руке миска с промасленными блинами, в другой кулек с жареными семечками, под мышкой еле-еле удерживаю глянцевый кабачок, а в зубах скрипит молодая морковка – сочная, сладкая…
Летний домик я собственноручно выкрасил синей и желтой краской, он из-за поворота показывается на краю шести соток аляповатым цветком.
У дома воробьи облепили бузину, чирикают в ветках, срывают и бросают вниз ягоды – это они кота дразнят. Рыжий кошак по кличке Шленда, откормленный на воле до неприличия, затаился в траве в надежде поймать птичку и принести в подарок моей бабушке. Не понимает, глупый, что и воробьи и я видим его острые ушки и толстый задок. Заметил меня наконец, выпрыгнул из зарослей, потерся об ноги: «Мур-рыбу при-мур-нес?»
Окна настежь, ветерок колышет тюлевые задергушки, но комнатка все равно пропахла горячим утюгом. Готовая кофточка уже красуется на вешалке, а бабушка отпаривает юбку, прикладывая к утюгу усилия пятнадцати грузчиков. Полные – в веснушках – руки снуют туда-сюда. Это она готовится!
Как почти все кубанские казачки, бабушка большая, тучная, но соразмерная – и талия на месте, и ноги длинные. Седина теряется в черных волосах, тяжелые косы уложены короной, тянут голову назад, отчего кажется, что бабушка поглядывает на мир с высокомерием. Деды, не только вдовые, и рады пофлиртовать, но побаиваются насмешливого взгляда.
Я подкрадываюсь и дергаю за тесемки халата. Бабушка мигом разворачивается, шлепает наугад мокрой марлей, хорошо хоть не утюгом!
– Привез? – мурлычет она, как Шленда.
На полном лице нет глубоких морщин, разве что гусиные лапки у глаз, да вот сейчас прорисовываются линии вокруг поджатых губ. Левая бровь гнется вопросительно, словно бабушка уверена в моей нерадивости.
Я скидываю рюкзак, в нем звенькает доставленный заказ, и она кивает, улыбается, глаза светлеют до яркой голубизны…
Целый день я пашу как проклятый, убивая время: кошу траву, наполняю бочки, чтобы вода для полива нагрелась под солнцем, вскапываю пару новых грядок, колю дрова на неделю… – много чего. Очень уж хочется, чтобы скорее наступил вечер!
Бабушка суетится рядом, помогает, радуясь моему рабочему энтузиазму:
– Два мужика на хозяйстве – ты да Шленда, что бы я без вас делала?
Наконец в синьку неба впрыскивается густой фиолет, плывет непрозрачными клубами, будто лунный осьминог испугался не желающего уходить дня и выпустил чернильную струю. Не дождавшись полной темноты, вспыхивает первая нетерпеливая звезда, и принарядившаяся бабушка выходит за ворота.
Сегодня спевка!
Я прихватываю семечки, устраиваюсь удобно в гамаке, что растянут между двумя березами у низкого заборчика, жду…
На брошенном участке возле нашего дома несколько лет назад вкопали длинный стол, смастерили лавочки, развесили под навесом фонарики. Здесь по субботам собираются дачные бабульки – петь, а я – слушать.
Состав дачного хора интернациональный: русские бабушки, украинка, белоруска, армянка, татарка… В далекие шестидесятые годы люди ехали на Север по вербовке – кто-то за длинным мифическим рублем, кто-то по воле партии добровольно-принудительно[1], а кто-то – беспокойные сердца – с желанием утолить жажду неизведанного, непонятного. Они-то – неуемные романтики – разбежались первыми, как перекати-поле, в поисках других тайн. Остались те, чьи души северные земли покорили раз и навсегда: густым йодистым воздухом моря, небом в рамочках сопок, дикостью дремучей тайги с непуганым зверьем.
Восемь бабушек, а дедов на спевке мало – двое.
Неугомонный в отношении женского пола дед Гриша – высоченный, с орлиным носом, с острым взглядом глаз, как будто вдавленных под широкие седые брови, с неровно постриженной шевелюрой – он похож на ястреба, переминающегося на жердочке и оглядывающего окрестности в поисках легкой добычи. Как только «добыча» зазевалась, дед Гриша распускает руки: гладит нежно по плечу мою бабушку или звонко чмокает в щеку невеличку-татарку Чулпан, – и тут же получает по лбу ложкой. Это его жена – баба Рая – грозно пресекает безобразия. Дед нахохливается, замирает птицей, а я тихонько хихикаю в кулак: надолго ли?
Еще приходит вдовый сторож Николай – тщедушный дедок в вечном ватнике и летом и зимой. Он не поет, скромно сидит с краю, застенчиво, но твердо руководит своевременным наполнением стопочек. У его ног беспородный умнейший пес Мухтар – вот он-то непременно встревает в песнопения.
Принаряженные бабушки чинно рассаживаются по лавочкам, раскладывают закуски, обмениваются новостями, расхваливают привезенное мною красное вино.
Так и хочется сказать: «И была среди них одна…» Была, да. Но не среди них. Мало того, старушка эта – заклятая «врагиня» дачного хора – изменила репертуар спевок навсегда. Впрочем, о ней чуть позже…
1
Заключенные тоже, конечно, были. Так и ехали через всю страну в товарных вагонах, скопом: завербованные – целыми семействами, урки – так называли заключенных сопровождающие милиционеры. Моя бабушка в десятилетнем возрасте приехала с родителями из далекого Краснодарского края. (Здесь и далее примеч. авт.)