Страница 3 из 12
Они были семьей, шумной и дружной, и бегали вместе по воде, догоняя друг друга, или учили плавать Аленку. Потом, накупавшись и утомившись и от воды, и от солнца, они обедали в пляжном ресторане и шли в свой коттедж. И у них был тихий час, и они спали как дети, сладко, раскидывая в постели ноги и руки, и сон этот тоже сближал их, потому что, просыпаясь, они еще возились в постели, и это был живой и веселый клубок тел, и было столько их визга и писка и рычания Алешки, который на них нападал…
А потом они снова шли на пляж, ели мороженое в кафе или пили сок, и она любила пить кофе в маленькой кофейне на углу и закуривать тонкую и легкую сигарету – и это тоже было частью отдыха, – позволить себе просто расслабиться, пока Алешка-большой кормит Алешку-маленькую мороженным…
А по ночам они дожидались, пока заснет Аленка, и тихонько выходили на веранду. В первые дни они еще старались говорить шепотом, чтобы не потревожить ее сна, чтобы она дала им возможность побыть вдвоем, но быстро убедились, что спит она крепким здоровым детским сном, вымотанная купанием и солнцем, и они могли громко смеяться, увлекаясь в разговоре, и только занимаясь сексом, им приходилось сдерживать себя, чтобы не разбудить дочь.
Это было какое-то удивительное ощущение в той их поездке: их ночи, когда все вокруг стихало, и они входили в коттедж, и слышно было тихое и ровное дыхание дочери, и что-то возникало между ними, уже забытое – как тогда, в Италии, – они просто могли смотреть друг на друга, и сами их взгляды притягивали их, и могло быть не сказано ни слова, но каждый понимал желание другого.
Какая-то близость опять возникла между ними. И было так странно и немного обидно, что в их повседневной жизни так редко в последнее время хотелось им быть вместе, ласкать друг друга, хоть были для этого все условия.
Два года назад они въехали в двухкомнатную квартиру. И квартира эта, хоть и была не новой, и купленной на общие деньги – родителей и их самих – была для них радостью, потому что почти четыре года прожили они сначала с ее мамой, иногда – в его семье, и все это было сложно, и чувствовали они себя скованно, и все чаще он уходил в мастерскую, потому что там было лучше и свободнее…
Но в этом новом их жилье тоже почему-то не складывались их отношения, он все чаще уходил в себя, а она – злилась и сучила, и даже когда они были близки, что-то скованное было в их телах, она как бы стыдилась его и сдерживалась, не могла отдаться, открыться той страсти, которая жила в ней раньше.
Тут же, в их коттедже, состоящем всего-то из открытой веранды, ванной и большой комнаты, в которой стояла двуспальная кровать и куда была принесена детская кроватка для Аленки, где вообще не было условий, чтобы уединиться – они «попали в секс». Они просто влипли в страсть, в знойную, пылкую страсть, и, пока Аленка спала, раскинув загорелые ручки и ножки, они любили друг друга в ванной.
Это была какая-то бурная, животная любовь, и она старалась не кричать – и не могла не кричать. И она несколько раз искусала его плечи, потому что просто не знала, как выплеснуть эти чувства, если нельзя было выплеснуть их в крик…
И так было каждую ночь – какое-то безумство, опьянение от тел друг друга, от этой запретности и осторожности, которую они должны были соблюдать. И даже днем, иногда, когда он подхватывал ее с лежака или поднимал в воде, она как-то животно возбуждалась от его рук. И поворачивала к нему голову так стремительно и страстно, и взгляд ее был таким проникающим, что он тоже как-то бледнел и сжимал ее сильнее – и отталкивал, потому что, казалось, они могут просто не справиться со своими телами и отдадутся друг другу прямо тут, на берегу или в воде, на глазах у всего пляжа…
Это был хороший отпуск, такого у них никогда не было. И уже не будет никогда. С ними у нее уже никогда и ничего не будет. Она это уже поняла. Поняла и приняла, хотя очень долго не могла этого принять. Не могла, просто не могла принять того, что утром ей некого будет будить, что никого не надо ждать, что ничьи ручки не обхватят ее за шею и никто не прошепчет в самое ухо:
– Ты моя самая любимая мама…
И что его руки больше никогда не прикоснутся к ней, и она не увидит каких-то живых, нервных подрагиваний его рук, когда он где-то там, со своими картинами. Он где-то там…
Она хотела попасть туда. Хотела быть с ними. Был такой момент, когда она не могла смириться с тем, что она не ушла с ними. Что ее не было с ними тогда, когда случился этот взрыв и этот страшный пожар. Она должна была быть с ними – и ее не было. Она позвонила им и сказала, что едет. И еще сказала: вы кушайте без меня, не ждите… Они и кушали без нее. Они были на кухне, когда это случилось. Поэтому и погибли сразу. И потом ей много раз говорили, утешая ее:
– Они ничего даже не успели почувствовать… Они не мучились. Для них все закончилось в одну секунду… Они ничего даже не почувствовали…
В один из дней, когда все устали настолько, что перестали следить за ней, она поняла простую и очень важную вещь. Ей просто надо быть с ними…
Она посмотрела вдаль, и взгляд этот был спокойным, как будто вспоминала она какую-то чужую историю, историю чужой женщины. Вот жила-была женщина. И любила она свою семью, и семья ее погибла. И она тоже решила быть с ними… Просто история как история. Мало ли какие бывают истории.
Она только как-то неосознанно поправила браслет на левой руке. Широкий серебряный браслет, который носила постоянно, не думая, что под ним скрывается. Мало ли у кого где какие шрамы. Но мама тогда, после больницы, когда ее, всю обколотую транквилизаторами, вернули домой, купила ей этот браслет и сказала:
– Носи… Тебе идет…
И ей было все равно. Пусть будет, если ей так нравится…
Она еще долго жила в каком-то полусне. Потом, постепенно выходя из-под действия препаратов, она стала молчаливой и задумчивой. И сказала однажды:
– Я хочу уехать заграницу. Я хочу побыть одна…
И, увидев, как нахмурилась мама, как переглянулись они с сестрой, сказала:
– Обещаю, что я ничего не сделаю… Я хочу отдохнуть. Я хочу начать писать…
Это уж было полное вранье, но они приняли его. Хотя прошло очень много времени, прежде чем она осуществила свое желание. Но тогда, когда она так решила, она впервые будто бы обрадовалась.
Потому что в последнее время все чаще думала, что не вписывается в картину этой жизни. Потому что чужая во всей этой жизни, в которой больше не было Алешки-большого и Алешки-маленькой. И подумала: нарисуй ее, эту картину, Алешка – она не нашла бы себя на ней, сколько бы ни искала. Потому что не было ей тут места.
И ей хотелось уехать куда-то, где все тоже будет чужое, и она там будет чужая. И ей будет нравиться быть чужой. Ей хотелось уехать туда, где ее никто ее знает. И никто от нее ничего не ждет. И она не является укором своей совести, что расстраивает мать и никак не внемлет советам сестры – забыть все и жить дальше.
Перешагивать через воспоминания и отстраняться от всего пережитого, как от переживаний чужой, незнакомой ей женщины, она научилась. Но ей хотелось тишины. Тишины и покоя. Чтобы никто ее не знал. Чтобы о ней забыли. Чтобы позволили ей быть той, которая она есть – неживой и бесчувственной. И все.
И она вспомнила об этом городке, куда они однажды заехали на экскурсию, и сразу решила, что именно в нем она и будет жить. И именно в том доме с террасой. И в этом не было дани прошлому. Просто среди миллионов маленьких тихих и спокойных уютных городков она уже знала один, и знала, что там ей место. Там, на террасе, где кончается жилая часть мира и можно просто сидеть, просто смотреть. Просто жить и быть собой, такой, какой она была…
И она сделала то, что хотела. И, хоть переговоры с турагентством были долгими, потому что запрос ее был необычен, но деньги и время сделали свое. И она жила в этом городке уже вторую неделю. И сидела в плетеном кресле. И теперь, наконец, была спокойна. Просто спокойна – и все. Мертва и спокойна. Как и должно было быть.