Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 29

– Я знаю.

Мне было хорошо и спокойно. Я только сейчас понял, что все это время было не так – не хорошо и не спокойно.

Папа усмехнулся, снова бленькнул по уху, как-то внезапно рухнул на стул и сказал, прикрыв глаза:

– Все-таки полтыщи кэмэ за неполные сутки – это перебор. Еще бы дорога была… А самое смешное знаешь чего?

– Чего? – спросил я, настораживаясь. Знаю я папино смешное.

– Того, что никакого вандализма там нет. Лукман-абый сослепу не разглядел что-то, папа его неправильно понял, потом я – синдром испорченного телефона, хоть в учебник. А там, ну, ziratta[6], пара камней покосилась – ну и у Марата просела могила. Обычное дело.

– Так что, зря ездили? – спросил я, сразу расстроившись.

– Ну как зря. Не зря все-таки. Я не хотел – а по-человечески-то надо было все равно. Вот. Родню повидал, да. Хотя деревня, конечно, ужас во что превратилась. Чернобыль, блин. Зона с саркофагом. Всё районы меж собой не поделят, никому такое богатство не нужно. Выселять, говорят, будут, да кого там выселять уже. Дом наш вообще… Я не узнал даже сперва.

Папа моргнул и отвернулся. Я тоже отвернулся, но папа, к счастью, уже воскликнул:

– А! Я ж забыл совсем.

Он полез во внутренний карман вязаной кофты, покопался и вытащил оттуда плоскую рыжую коробку.

– Вот, – сказал он, – тебе. За заслуги перед Отечеством.

– О, спасибо, – сказал я и осторожно принял дар.

Коробочка была старой, пластмассовой и неожиданно тяжелой.

Я внимательно ее осмотрел и на всякий случай сделал понимающее лицо.

– Вот клоун, – сказал папа, снова откинувшись на стенку. – Это просто пенал, Марата или чей-то еще. Ты внутрь посмотри.

Я посмотрел внутрь и офигел.

Внутри лежал кинжал. Ну, не кинжал, а офигенский такой нож: тонкий, с темной резной ручкой, кажется костяной, и в потертых кожаных ножнах. Небольшой, чуть длиннее моей ладони – и очень старый. Будто экспонат из нацмузея.

Я положил пенал на стол, обхватил рукоятку так и эдак, бережно снял ножны – они были в мелких морщинках, тугие и очень легкие. И пахли кисло. А лезвие оказалось почти черным. Только края светлые, даже белые, и очень острые.

– Ух ты, – прошептал я.

В книжках острыми клинками волосок на лету рубят. Я полез в лохмы, и тут, тихонько притворив дверь, в зал вошла мама. Она сказала:

– Наилек, спасибо тебе. Рустам, он, оказывается, даже сказку Дильке… Ты с ума сошел?

У нее аж голос поменялся – не интонация, а весь. Я вздрогнул, посмотрел на нож, на папу и понял, что вопрос задан не мне.

– Нормально всё, – сказал папа, не меняя усталой позы. – Это фамильный нож, я не рассказывал разве? Мне столько же было, когда дед подарил. А я и забыл про него, а тут гляжу – ба! Ну и Лукман говорит – забирай, твоему как раз время пришло. Он же в школу или там на улицу носить не будет, правда, Наиль?

Я кивнул.

– Тебе видней, – сухо сказала мама и вышла.

– Дамы без огня не бывает, – отметил папа. – Устала. И «Ак барс» продул. Не парься.

Мне было неловко, но все равно оторваться от разглядывания ножа я не мог.

– Это нержавейка? – спросил я.

– Наверно. Хотя если он действительно такой старый, как мне рассказывали, то нержавейки тогда и не было. Этот нож, говорят, у нас в семье всю дорогу первому сыну передается, с самого начала. А начало документированное у нас в тысяча семьсот восьмидесятом году как минимум.

– Лашманлык такой старый? – поразился я.

– О, он, говорят, еще при Казанском ханстве был, если не раньше. Там же захолустье, река мелкая, зато леса-леса, бурелом да сычи, дорог сроду не было. Ни монголы, ни царские ребята не доходили. А, нет, царские дошли, потому и Лашманлык[7]. Да и монголы… Не суть. Все равно, может, и вся тысяча лет ножичку. Раритет и реликвия, считай. А металл – ну, булат какой-нибудь, а то и серебро – вон черный какой. Надо как-нибудь на анализ отдать, у дяди Андрея остались же в кримэкспертизе знакомые.

– Фигассе, – сказал я. – Смотри, а тут вроде не узор даже, а написано, вот, на рукоятке. Что написано, пап, не знаешь?

Он немедленно ответил:

– «Славному бойцу победоносной Красной армии Наилю Измайлову от командарма Котовского».

Я не стал напоминать, что он сам ведь рассказывал о древности ножа. Кротко сказал:

– Тут не по-русски написано.





– Так и ты не русский.

– Тут по-арабски.

– Дай-ка.

Но когда я протянул нож, папа уронил поднятую было руку на колено и сказал:

– А, и так вижу. Помню, вернее. Точно, я пробовал прочитать в детстве – ума не хватило. А алфавит забыл уже. Ну, вот это «ба», «са» – а, ну «бисмилля»[8], точно. Молитва, значит.

Хлопнула дверь, папа отвернулся и с готовностью засиял. Я тоже.

Мама прошла мимо.

Папа посмотрел на меня, скорчив страшную рожу.

Я засмеялся.

В комнату просочилась Дилька, которая торжественно сделала жест рукой и сказала, почему-то сильно окая:

– Прошу всех к столу.

– Проси, – разрешил я.

А папа, конечно, заканючил:

– Ой ты хозяюшка наша, кормилица. Что ли сама приготовила?

У них завязался бессмысленный слюнявый разговор, по итогам которого папа пообещал завтра всем колхозом умчаться в аквапарк, а Дилька, как всегда, заканючила: «На ручки!»

– На ножки, нет, на ножи! – вскричал папа, ойкнул, шлепнул себя по губам, воткнулся мне головой в живот (я охнул), забросил меня на плечо, сверху накинул Дильку, закряхтев, поднялся и с натугой заорал: «А вот теперь я вас об стеночку-то размажу!» С улюлюканьем помчался к двери – и замер.

Я, чуть не свернув шею, посмотрел прямо по курсу. В дверях стояла мама. Откуда взялась – только что в зал уходила.

Она неласково осмотрела нас и сказала:

– Есть идите, живоглоты. Третий раз зову.

И мы пошли пить чай со сливочным рулетом, а папа попутно ужин смёл, а потом и добавку. И быстро уснули.

И назавтра поехали в аквапарк.

И всё было хорошо.

Däw äti позвонил в понедельник утром, когда народ еще спал. Нам с Дилькой в школу к восьми, а родителям на работу к десяти. Поэтому я встаю первым, без пятнадцати семь, умываюсь и ставлю чайник. К тому времени просыпается мама, которая храбро взваливает на себя тяготы Дилькиного подъема – часто вместе с Дилькой взваливает. Папа выходит, скорее, нам настроение поднять. Дилька гогочет над его видом всю дорогу до школы. Мне тоже смешно, конечно.

Телефон заорал, едва я вышел на кухню. Я схватил трубку и немножко удивился. Обычно däw äti звонит вечером, когда межгород дешевле. Еще сильнее я удивился, когда вместо обычного: «Хай вам, как Дилечка, как оценки?» – именно в такой последовательности – услышал:

– Здравствуй, Наилёк. Как там родители?

– Да нормально, кажись. А что?

Däw äti, помявшись, сказал, что нет-нет, ничего, и перешел было на Дильку, которую любит куда сильнее, чем меня. Это бывает, я не переживаю. Но я не успел даже придумать никакую ерунду ему на радость. Дед вдруг начал рассказывать, что очень там, на поминках, забоялся за родителей. Они, говорит, на кладбище со стариками задержались, когда все уже в деревню ушли, и тут отец решил сам камни на могилах поправить. Его айда отговаривать: давай, мол, за стол сперва сядем – ну или других мужиков позовем, чего, мол, один будешь корячиться. А он рукой машет и ходит примеривается. Я, говорит däw äti, вспылил, что он упрямый такой, ушел с абыстайками[9]. А папа остался – и мама тоже. Охранять его, как всегда.

Дед говорит, родителей ждали-ждали, наконец сели есть, но суп долго не разносили, потому что опять ждали-ждали. А они к чаю только пришли, отец перемазанный слегка, и оба как пришибленные. Замерзли, сказали. Ну да, сипели еще. Их айда кормить-поить, они оттаяли постепенно, но все равно подергивались. Я, говорит, уж отпускать их не хотел – но отца твоего разве переупрямишь. Позвонил им из дому – они уже в подъезд входят, говорят, а у Рустама голос вроде больной. А вчера вас дома не было. Так все в порядке, говоришь?

6

На кладбище (тат.).

7

Лашманлык – заготовка корабельного леса для казенных нужд.

8

Бисмилля – во имя Аллаха (араб.).

9

Abıstay – жена священнослужителя, в широком смысле просто набожная старушка.