Страница 10 из 14
Однако не только великое воспламеняло воображение Верхарна. Обыкновенный часовой механизм, строфа стихотворения, картина, ландшафт все могло привести его в восторг. А поскольку, как я уже говорил, он во всем видел и хотел видеть лишь положительную, творческую сторону, жизнь была для него бесконечно богатой и, именно в силу ее бесконечности прекрасной. Воспарив духом за пределы своей родины, он любил всю Европу, весь мир, любил будущее больше, чем прошедшее, ибо в будущем таились все новые возможности нового — неизведанные возможности вдохновения и энтузиазма. Не страшась смерти, он беззаветно любил жизнь, ибо каждый день ее был полон чудесных неожиданностей. Но мир становился для него реальностью, а явления обретали жизнь лишь тогда, когда он сам их утверждал, и вот, стремясь как можно шире раздвинуть пределы мира и тем самым сделать полнее собственное существование, он пел и пел ликующую песнь утверждения, все больше и больше радуясь бытию. В мгновения экстаза этот пожилой человек был одновременно и пылким юношей и пророчествующим патриархом. Атмосфера маленькой комнатки накалялась от жара его речей, вы чувствовали, как вас подхватывает пламенный поток, и сердце ваше громко стучало в ритм его стихам. И вы понимали тогда, что девиз поэта: «Toute la vie est dans l'essor»[9] — это единственный путь к самоусовершенствованию и счастью, и, расставшись с ним, вы на целые часы и дни освобождались от всего мелочного. О, дивные мгновения поэтического экстаза! За всю свою жизнь я не испытал ничего прекраснее!
Именно эти высокие поэтические взлеты, эта возвышенная вдохновленность делали для него труд ежедневной потребностью. Он взвинчивал работой свои нервы, стихи возносили его послушные чувства из мира повседневности на огромную высоту, труд был для него неиссякаемым источником жизненного обновления и юношеской радости. Он писал, особенно в последние годы жизни, не по случайному капризу, не для того, чтобы излить накипевшие чувства, как обычно думают профаны о поэтах-лириках, а по настоятельной, непреодолимой потребности души в самосовершенствовании. Ни единого дня не проходило у него без работы. Не ради славы и денег, как большинство писателей, трудился он. Работа была для него чем-то вроде сильного возбудителя энергии, спортом, укрепляющим и тренирующим духовные силы, подобно тому как гимнастика тренирует по утрам силы физические; она опьяняла и возвышала поэта, разжигая его энтузиазм. Его поэзия нечто большее, чем плод умственного труда или вдохновенья, она была жизненной функцией его существа. Помню, он как-то сказал мне, что после шестидесяти лет бросит писать. В эти годы человек уже утомлен жизнью, говорил он, у него слабеет память, и он способен лишь повторяться, компрометируя тем самым свои же собственные, ранее созданные произведения. Но вот прошло два года, и в последнее наше свиданье, когда ему уже шел пятьдесят восьмой год, он опять, так же мельком, заметил, что после того, как ему стукнет семьдесят, он не напишет ни одного стиха. Я не удержался и, улыбаясь, напомнил ему, что совсем недавно он считал шестьдесят лет опасным рубежом для поэта-лирика, и порадовался тому, что он отказался от этой мысли. Верхарн сначала удивленно взглянул на меня, потом тихо рассмеялся:
— Что верно, то верно! после шестидесяти лет мои стихи не будут стоить доброго слова. Но как же быть! К этому так привыкаешь, что просто жить не можешь без этого. Да и что еще остается в жизни? Ведь в старости лишаешься всего — женщин, путешествий, любопытства, энергии, — только и останется что сидеть за письменным столом да работать. Быть может, для других мой труд и утратит значение, но не для меня. Когда и поднимаюсь из-за письменного стола, у меня такое чувство, словно я был в полете.
Да, этот человек знал решительно все, даже собственные слабости и ошибки.
Итак, каждый день его начинался с работы. Едва проснувшись, он спешил ринуться в пламенный мир лирических взлетов. Правда, стихи его к этому времени перестали быть чистой лирикой, стихийно, как бы кристаллически возникающими образованиями и являли собой плод вдумчивого, почти методического овладения поэтической формой. Подобно крестьянину, который, прежде чем начать пахоту, размеряет свое поле, Верхарн мысленно делил мир своей поэзии на отдельные циклы. Он работал по строгой программе, упорно и спокойно, сильная воля поэта заранее намечала четкие границы его творческой деятельности. Иногда он работал сразу над несколькими стихотворениями, но все они входили в один цикл и были связаны единством темы. И когда определенная часть программы оказывалась выполненной, он к ней больше не возвращался. Я понимаю, что, рассказывая обо всем этом, я снижаю представление некоторых людей о Верхарне-лирике, по крайней мере представление тех, для кого рождение стиха окутано туманом и мистикой. Но я должен еще более разочаровать их, добавив, что на письменном столе поэта лежал словарь рифм и толковый словарь, которыми он постоянно пользовался, отыскивая все более тесные связи для родственных слов. Верхарн записывал в тетрадь и на отдельных листках каждое редкое слово, в особенности рифмующиеся имена собственные, чтобы при случае использовать их в своей работе.
Более того, перед тем как создавать, словно с помощью заклинания в своих стихах, образ мира, он старательно изучал географическую карту. Постепенно Верхарн превратился из вдохновенного стихийного лирика в великого мастера стиха. Но что гораздо важнее, душа поэта до последнего дня его жизни была насквозь проникнута лиризмом и страстью, а ритм стихов диктовался биением его сердца. Он с холодной тщательностью отрабатывал свои произведения, но творил их со всей страстью пылкого человека. Не в горячке вдохновенья, а как великий пахарь, прокладывающий борозду за бороздой на вечной пашне мира, создавал он изо дня в день по нескольку строк своих космических стихов. Работа была его страстью, его блаженством, неиссякаемым источником омоложения.
А самой любимой частью работы была окончательная шлифовка. Он ревностно ковал и перековывал строки своих стихов, и в его корректурной правке отражается вся неукротимость воли Верхарна к совершенству. Его рукописи — это настоящие поля сражений, вдоль и поперек усеянные трупами павших от руки поэта слов, через которые лезут другие слова, чтобы в свою очередь так же пасть, и сквозь всю эту мешанину проглядывает, наконец, новая, более прочная форма. Поэт переделывал свои стихи (и, на мой взгляд, не всегда удачно) при каждом новом издании. Друзья, для которых его произведения успевали уже к тому времени стать чем-то нерушимым и близким, пытались почтительно и осторожно удерживать его от переделок, но все их старания были тщетны.
Покуда книга еще не была напечатана, он снова и снова яростно бросался в атаку, колол и рубил направо и налево, заменяя слова и выбрасывая слоги. Его собственный страх перед своей неукротимой страстью к переделыванию был так велик, что, когда книга выходила, наконец, из печати, он старался ее не раскрывать. Во время путешествий он таскал с собой большую сумку с рукописями, привязывая ее, как истый вождь сиуксов, ремнем к телу. А ночью клал ее под подушку — так дрожал он за свои стихи. Но стоило угаснуть творческому пылу — он мигом забывал о произведении. Многие из стихов совсем вылетали у него из памяти, и, если роясь дождливыми днями в старых газетах и листая пожелтевшие от времени черновики, ему случалось наткнуться на такие давно забытые стихи, ни места, ни времени создания которых он уже не помнил, его суждение о них было всегда беспристрастным и трезвым, как суждение постороннего человека.
Зато настоящим праздником бывали моменты, когда он заканчивал какое-нибудь крупное стихотворение; откинувшись на спинку кресла, прижимая к своим близоруким глазам пенсне и держа перед собой свежеисписанные листки, он читал их вслух звонким, чуть резковатым голосом. Все его мускулы мало-помалу напрягались, руки поднимались, словно для заклятия, в каждой пряди его львиной гривы, в каждом волоске отвислых усов трепетал ритм стихотворения, и все более звонко звенели металлом слова и строфы. Он мощно подхватывал и бросал в пространство стихотворные строки, так что вибрировали их окончания; все сильней, напряженней и резче становилась его речь, пока все вокруг и внутри нас не начинало звучать в ритм стихам. Словно волны морские, вздымаясь и падая, возвышался и замирал голос поэта, и, подобно сверкающей на гребнях волн пене, вспыхивало порой острое словцо, и закипавший вокруг него вихрь буйно перемешивал широкие потоки стихов. В эти моменты высочайшего напряжения приземистая фигура Верхарна словно вырастала, и даже теперь, перечитывая эти впервые услышанные тогда стихи, я неизменно улавливаю в них голос поэта, придающий им подлинный, глубочайший их смысл. Чтение новых стихов было для нас как бы досугом после работы, краткими праздниками, нарушающими повседневную тишину будней, незабвенными для каждого, кто пережил их, и омраченными лишь трагической мыслью об их безвозвратности.
9
Жизнь — это вечный взлет (франц.).