Страница 12 из 15
Шпана электроугольская
Хрустнули ветки. Непомилуев вскочил, как если бы очутился во всамделишной тайге. Отошел неслышно от костра. Тот, кто приближался, был не зверь – человек. Зверь к огню не пойдет, а человек опаснее всех зверей. И шел этот человек не просто мимо, а к костру. А когда ночью к костру кто-то приходит, а ты сидишь один, то тебе и жутковато, и весело становится: кто этот человек, с кем ты будешь вместе смотреть на пламя, за которым еще чернее и злее становится ночь?
Павлик встал у пришельца за спиной, но тот тоже не промах был, почувствовал другого, обернулся резко:
– А, вон ты где.
Кулаки у Павлика сжались. Вот уж кого он меньше всего хотел бы сейчас увидеть.
– Тебе чего?
– Пойдем домой, – сказал Сыроед негромко. – Характер показал, и ладно.
– Тебя за мной специально послали?
– Не воображай о себе слишком много.
– Тогда вали отсюда.
– Да ладно, Пахом, не злись, – усмехнулся Сыроед, но блестящие глаза его смотрели из-под опущенных полей шляпы печально и серьезно. – Подумаешь, ерунда какая, галошу вместо жвачки ему подсунули. Ну, хочешь меня ударить – ударь. А потом давай выпьем. – Он достал из кармана бутылку водки и бережно прислонил ее к бревну. – Ты не сердись на меня. Аленка права, я ведь и вправду шпана. Я не московский мальчик, как Бодуэн с Бокренком. Я не из Академгородка, как Данила. Я из-под Электроуглей. А это знаешь что такое? Рабочий поселок под Москвой, антенные поля, заводы, сортировочная станция, ребята стенка на стенку, а я хилый, на мне все отыгрываются, вот и научился шутом быть. И фокус этот сначала на мне отработали, и все надо мной ржали потом, а я в драку лез и огребал. Ты прости, меня бес попутал. Он меня часто путает. А ты молодец. Хорошо держишься. Я за тобой все эти дни наблюдаю и честно тебе скажу: хорошо. Они бы так не смогли. Скисли бы. Особенно если ты один и никакой помощи нет.
Сыроед пошевелил ветки в костре, достал одну, ловко прикурил, и Павлику это понравилось: если человек умеет от костра прикуривать и понимает, что здесь спички тратить ни к чему, значит, он не до конца пропащий.
– Ты их ведь тоже понять должен, – говорил Эдик, пуская кольцами дым. – Они бы вечерком Би-би-си включили или «Голос Америки» послушали, анекдот бы какой рассказали, поспорили бы про «Солидарность» или Афганистан, а тут ты со своей комсомольской рожей. Ну как тебя такого принять? Они ведь считают, что тебя специально подселили к нам, чтобы ты стучал. И не просто стучал. Этим никого не удивишь. А вот чтобы мы сразу поняли, что ты стукач. Ты не надо, ты мне не отвечай сейчас. Я тебя за это, парень, не осуждаю. Я же знаю, каково это – в университет не поступить. Сам с третьего раза попал. А на нашу структуралистику еще труднее пробиться. И если бы мне предложили, если б сказали: берем тебя, мужик, а ты за это нам время от времени будешь что-нибудь рассказывать… Я тебе честно скажу: не знаю, что б ответил. Человек ведь никогда не знает, как он себя поведет. Думает, что герой, благородный, а потом подлецом вдруг оказывается и сам не понимает почему. А бывает и наоборот…
Он замолчал, потом встал и отошел в сторону, принес несколько сухих веток и бросил их в костер. Пламя взметнулось, и вверх полетели искры. Павлик отодвинулся в сторону, потому что дым повалил прямо на него.
– А у костра всегда кажется, что дым на тебя идет, – заметил Сыроед. – Есть такая песня несуразная «Дым костра создает уют». Интересно, кто ее сочинил, хоть раз у костра сидел?
Он открыл бутылку и протянул Непомилуеву:
– Будешь? А я выпью. А может, ты и не стукач никакой. Иногда ведь наговаривают на людей. Кто тебя знает? Это уж ты сам с собой разбирайся. Да и какая мне разница? У тебя своя жизнь, у меня своя. Встретились на этом поле случайно, а дальше каждый своей дорожкой пойдет. Но раз уж встретились, я тебя знаешь что, Павел, попрошу: ты всё-таки выпей со мной. А то ты меня как будто презираешь.
Павлик помедлил и отпил из бутылки. Совсем чуть-чуть. Потом пошевелил тлеющие угли, выкатил оттуда картофелину и протянул Сыроеду:
– Бери.
Вспомнил, как Сыроед протягивал ему днем «жувачку». Сыроед тоже вспомнил, и Павлику показалось, да нет, показалось, конечно, что структуралист покраснел и на глазах у него навернулись слезы. От дыма, наверное.
– Слышь, Пашец, а ты кому-нибудь завидуешь? – спросил Сыроед, помолчав, и подул на картофелину.
– Не знаю, нет, наверное. А зачем?
– Зачем? – задумался Сыроед. – Зависть – сестра соревнования, а следственно, хорошего рода. Так Пушкин сказал. Значит, есть зачем. А в то же время Сальери у него Моцарта из зависти отравил. Какой уж тут хороший, на фиг, род? Противоречие, однако.
Он хлебнул еще из бутылки и стал, обжигаясь, есть картошку прямо с обугленной кожурой.
– А знаешь, чья зависть по-настоящему родная сестра? Справедливости. Вот все говорят, что справедливость, мол, хорошая вещь, а несправедливость – плохая. Так? Но ведь и Сальери более всего убивала несправедливость: ну почему не ему, а этому гуляке всё досталось? Это ж несправедливо. Мы оттого завидуем, что не можем несправедливость принять. Почему один родился в семье богатой, а другой в бедной? Почему одного родители любили, другого нет? Почему одни в спецшколах и университетах учатся, а другие в ПТУ идут? И всё это страшно нечестно, неправильно, несправедливо. И все революции от этого, и войны, и мятежи. – Сыроед прихлебывал и прихлебывал из бутылки и пьянел стремительно, радостно, как будто домой возвращался, и Павлику показалось, что ему хочется выговориться, а своим парням он не стал бы этого говорить, постеснялся бы, потому что из-под Электроуглей. А перед Павликом ему неловко не было. – Так что ничего хорошего в справедливости нет. Только я всё равно за справедливость. Такое вот у меня тоже противоречие.
Сыроед поднялся.
– А ты врешь, что никому не завидуешь. Так, Пашка, не бывает. Нету такого человека, чтоб никому не завидовал. И я знаю кому.
– Кому? – глухо спросил Павлик и почувствовал в темноте, как отчаянно краснеет.
– Да хотя бы всем, у кого прыщей нет, – засмеялся Сыроед. – Ладно, не обижайся, это у меня язык злой. Пойдем домой. Поздно уже.
– Я завтра приду.
– Ну как знаешь. Водку оставить?
Через час тара была пуста, пьяненький Павлик сидел у догорающего костра, шевелил угли и, раскачиваясь, твердил первый раз в жизни:
– Я люблю ее, люблю, люблю…
Драка
Ночью он проснулся оттого, что полетел. Вернее, это было не совсем так. Непомилуев полетел оттого, что заснул, въехал из бодрствования в сон, как в полет, и физически его ощутил. Не бег, не плавание, не прыжок, а полет, и его тело обрело возможность двигаться по воздуху, то поднимаясь, то опускаясь. Павлик взлетел с помощью вздоха, а перемещался с помощью мысли. Такое бывало с ним прежде, но уже давно не возвращалось, и он скучал по этим снам и гадал: что надо сделать, чтобы опять полететь? Говорят, что человек летает во сне, когда растет, но Павлик первый раз полетел, когда уже больше не рос, упершись в свои сто девяносто два сантиметра, и лежал в реанимации. Наверное, потому что само слово «летальный исход», которое странным образом пробилось в его сознание, не испугало, а утешило его. Он понял всё очень просто и буквально: «летальный» – от слова «летать». Наверное, так оно и было: когда человек умирает, он улетает. Так улетела когда-то Павлушина мама, а потом, несколько лет спустя, подведя сына к университетской двери, за которую ему самому не было хода, отправился отец.
Павлик ждал этих летальных или летучих снов, но никогда не мог их предсказать, они были противоположностью тем нечистым сновидениям, которые мучили его и искушали быстро растущую плоть. Они давно не приходили, эти летящие сны, и он их позабыл, и теперь парил над землей, и видел всё очень отчетливо: поле, которое они убирали, окружавший его лес и полянку, где несколько дней назад он разводил костер, разговаривал с Сыроедом, а потом сидел до утра, тоскуя об Алене; он поднялся чуть выше и увидел дорогу в усадьбу, по которой проехала машина. Сначала он управлял своим телом не слишком уверенно, потому что подзабыл, как это делается, и боялся, что упадет, но потом вспомнил, освоился, и более всего ему понравилась найденная им мера высоты, на которой летит над тайгой вертолет или редкая птица. Вот и Павлик превратился в ночную птицу и ловил восходящие потоки воздуха. Он вспомнил, как однажды Алена под большим почему-то секретом прочитала ему стихотворение про ястреба, который забрался так высоко в небо, что не смог вернуться. Непомилуев, по обыкновению, не запомнил ни названия стихотворения, ни имени поэта, но сама эта история его поразила, потому что он испытывал в своих летучих снах черту, которую нельзя переступать, и удивился тому, что это знал кто-то еще кроме него и сумел так точно описать. И, словно боясь к той черте приблизиться и случайно ее пересечь, Павлик стал снижаться, тяжелеть и не заметил, как спустился на землю.