Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14



– Конечно, если по скайпу и если…

Но Лиза уже нажала «отбой». Когда Викентий родился, они еще жили все вместе в огромной квартире на Фрунзенской набережной. Но так уж распорядилась судьба – кстати, мамиными стараниями, – и теперь они разговаривали по скайпу и жили, как говорил папа, на выселках. Хорошо, что сравнительно по соседству.

Лизины выселки были организованы неудобно, странно, разумно. В самом их центре располагался детсад, будто цветочное семечко, защищенное от большого мира сотней оберток, будто солнце, вокруг которого вертелось все. Но чтобы от сада пробиться к автобусной остановке, нужно было все эти концентрические круги блочных многоподъездных домов собой разомкнуть. Стать «Вояджером», летящим в сторону Марса, снег счесть космической пылью, а окна, то вспыхивающие, то гаснущие, – метеоритным дождем… Иногда они так развлекались с Викешкой: отделить первую ступень! – есть отделить! И, чтобы снова не думать, как там сейчас в саду, бьет его Федор или только мутузит, Лиза покрепче сжала в кармане мобильный. Его токи в любую секунду могли превратиться в весть… например, от Юлия Юльевича. Почему от него? Позавчера он ее удивил. Вдруг попросил, чтобы она звала его Юликом:

– Может у старого человека быть свой каприз?

Старым он не был, но и на Юлика не тянул. Она растерялась. А он вдруг сказал, как позвал:

– Ветка!

– Что?

Он молчал, потом стало слышно, как дышит… Наверно, собака потащила его за собой, он звонил лишь тогда, когда выходил с собакой.

– Что ты делаешь, птичка, на черной ветке? Помнишь, нет?

– Нет… не помню. – И с трубкой пошла к компьютеру, потому что он снова молчал; погуглив, мгновенно нашла: – Оглядываясь тревожно?



И тогда уже он, почти задыхаясь, наверно, собака его понесла:

– Хочешь сказать, что рогатки метки, но жизнь возможна?

А она, чтобы расставить все по своим местам:

– Ваше поколение, Юлий Юльевич, – потому что всегда впадала в почтительность, когда не знала, что делать, – читало дамам стихи, наизусть, невероятно! Папа прав, когда говорит, что нас и вас разделяет бездна…

И опрометью извинилась: сначала за папу, потом за бездну, следом – за то, что ее зовет сын (она называла Викентия сыном лишь в разговоре с ним, и почему бы?), а когда добежала стихотворение до конца: – Неправда! Меня привлекает вечность. Я с ней знакома. Ее первый признак – бесчеловечность. И здесь я – дома… – испугалась, не зная чего. Вдруг решила, что Ветку он произвел от Елизаветки, и отключила мобильный. Какая, однако, дерзость: что ты делаешь птичка, на черной Ветке? Но утром, найдя в телефоне его эсэмэску: «Стихи на память, во вторник звонЮ-Ю», отругала себя за глупую мнительность – ему просто нужно кому-то звонить, выгуливая собаку по имени Кэррот.

Сесть получилось только в четвертый автобус. До метро от них было близко, двадцать минут пешком, потому-то «двуспальные», с гармошкой посередине, с заносом хвоста в один метр автобусы приходили уже переполненными. Но зато меховые шапки и воротники, от снежных вмятин тревожно живые, по-кошачьи зализанные, казалось, тронь – и царапнут, и подтаявшие носы, и серо-махровую наледь на окнах предстояло терпеть не больше пяти минут. Ну а в метро, в самом красивом и тесном метро на свете – уберите с поручня сумку, левая сторона, не задерживаемся, проходим… – можно было уже не бороться, а течь, думая о своем. С некоторых пор (с недавних, но вот бы вспомнить, с каких) она думала о своем на виду у Ю-Ю, то есть с глупой задорной оглядкой: вот чего он никогда обо мне не узнает… вот бы он удивился… вот уж этого не поймет даже он.

Их познакомил Викентий. Кончался сентябрь, день был солнечный, но сопливо-сквозливый. И деревья в их сквере, будто пестрые куры, то и дело вскидывались, пушили и роняли листву. Ю-Ю ехал на велосипеде, а Лиза гналась за Викешкой с кепкой в руке, чтоб непременно надел. А он извернулся, выскочил на дорожку, и хлипкого вида дяденька, от этого резко свернув, свалился на землю. Скрючился и лежит. А когда они его усадили на лавочку, неожиданно ожил. Полуулыбка, от боли несчастная, превратилась в почти блаженную, с которой он попросил ее что-нибудь пошептать. Но что? Ну, например: болящий бок врачует песнопенье… И так глубоко заглянул в глаза, глубоко, удивленно, обыденно, словно в нижний ящик комода, где вчера лежали носки, а сейчас обнаружилась бездна.

А еще ведь была собака (мужчина и его «простая собака»), она бежала за велосипедом, видимо, на почтительном расстоянии и, когда Ю-Ю стал подниматься с земли, ткнулась в него так глупо и страстно, что он едва устоял. А когда они все уселись, Кэррот, будто дрессированная лисица, запрыгнула и примостилась на лавочке рядом. И тогда он сказал Викешке: если ты бросишь ей палку, она тебе ее с благодарностью принесет. С благодарностью? – рассмеялась Лиза. А Викешка: мама, найди мне палку. А собака бросилась под соседнюю лавочку, выцепила из ржавой листвы волан, грязный, рваный (Лизе показалось сначала, что это птичье крыло), принесла, положила его у самых Викешкиных ног. И от счастья Викентий расхохотался. С тех пор они больше так и не виделись, и эта сцена, как в старом кино, от проматывания была пробита до дыр, и перечеркнутые крест-накрест кадрики то и дело сбивали картинку. Но на нее все равно хотелось смотреть: вот Викешка стоит на цыпочках, чтобы забросить волан подальше, Кэррот повизгивает от нетерпения, Лиза ударяет по волану своей плоской сумочкой… и оглядывается, а Ю-Ю уже седлает велосипед, потому что он вспомнил, у него через десять минут appointment, очень важный, по скайпу, with my college from University of Nashville. И ей от этого немного обидно, но совершенно понятно, что он не выпендривается, а просто уже не здесь. И вот он уже уминает педаль, и Кэррот, мотая пушистым хвостом, начинает метаться между хозяином и Викешей, а потом сверкающим штопором ввинчивается в аллею. И они с ребенышем долго смотрят им вслед. Лиза весело спрашивает: знаешь, почему мы не будем реветь? И Викешка на это ловится: и почему же? Потому что мы завтра снова придем, и с собой у нас будет настоящая бросальная палка! Викентий хмуро кивает и реветь начинает только тогда, когда они сворачивают с аллеи.

Ю-Ю не звонил десять дней. Страшно долго. Можно было вообразить что угодно – ушиб, трещину, сотрясение мозга. А когда наконец позвонил, то сказал, что у него все прекрасно, что это типа проверки связи и что после командировки он опять позвонит. И в этой простецкости было что-то ужасно милое. Как будто он был старым другом семьи, приезжал к ним на дачу в Узкое. Та дача давно сгорела, а нынешняя, как любой новодел, ни в какое сравнение не шла, но, казалось, Ю-Ю помнил именно ту – со скрипящими половицами, грюканьем ставней, прикроватными ковриками, связанными из драных, нарезанных тонкой лентой колготок, с букетами полевых цветов в родительской спальне, мелко подрагивавших от подземного гула слышных лишь им электричек, и еще с другими букетами, висевшими вниз головой, – тысячелистника и зверобоя под крышей веранды, и пучками пыльного света в рифму к ним – в деревянном клозете из дыр и щелок под потолком. И чердак с журналами всех мастей, от «Трамвая» до «Науки и жизни» и «Нового мира», связанными бечевой картонного цвета и бумажного вкуса – Лиза в детстве любила ее разворачивать и сосать. Да, точно, другом семьи, но не из тех, что приезжали по воскресеньям за гербалайфом, которым мама тогда увлекалась и презентации которого регулярно устраивала, это был хороший приварок, девяностые начались для родителей, двух кандидатов наук, можно сказать, нищетой. Нет, конечно же, Юлий Юльевич был среди папиных много смеявшихся, литрами пивших пиво заветных друзей, вечерами шумно «писавших пулю», но стоило ей вбежать в их прокуренную беседку, и они говорили: не при ребенке! – и обрывали смех или разговор. И только Ю-Ю – дофантазировалась до того, что видела словно воочию – лежал в папином гамаке в своих немодных очках, попыхивал трубочкой, уважительно ее слушал и, словно маленькой взрослой, с почтеньем кивал.