Страница 11 из 14
Ну и вот, дождалась – от злости всаженного в плечо шприца, пустого, давно отработанного, загнанного так глубоко, что пришлось среди ночи нестись на такси через пол-Москвы в круглосуточный травмпункт, где ее сначала бог знает чем напугали, а уже затем помогли… И когда она переехала от него навсегда (ей казалось, что драматически и что Ярчик будет ее искать), этого просто никто не заметил.
А потом как-то вдруг умерла бабуля. Кончался сентябрь, и в Соликамске вовсю валил снег. Они же приехали от растерянности налегке. Маме вполне подошли большие бабулины вещи, залатанные, заштопанные, но главное, маминого пятьдесят второго размера. Папа что-то прикупил в магазине, а Лизу решили из дома не выпускать, не морозить. Да и вообще не подставлять под ненужный удар. Они держали Лизу за нежный цветок, а Соликамские им были скорее чужими. Бабуля тут оказалась лет пятнадцать назад, выйдя замуж за мужа своей рано умершей подруги. Изредка приезжала в Москву, а родители к ней – почти никогда. В общем, Лизу оставили дома разбираться с архивом – фотографиями, пачками писем и почетными грамотами за беззаветный труд и высокую профессиональную подготовку призеров конкурсов юных пианистов, районных и краевых. Это было так неожиданно и по-своему круто, но приходилось делать немаленькие усилия, чтобы эту круть совместить с пожухлой старушкой на фоточке, заслоненной стаканом водки. И фотографии Лиза выбрала радикально не те, которые хотела бы увезти с собой мама, и телеграммы («люблю, приезжай», «устал без тебя») были тоже не те, не от дедушки, а от Соликамского мужа – и все потому, что Ярик не отвечал, хотя Лиза его набирала каждые десять минут. И всю дорогу из Соликамска в Пермь она тоже старалась до него дозвониться, но теперь мобильный был отключен, чего раньше не было никогда. И ни о чем другом думать не получалось – даже под бубнеж скуластенькой тетки, сидевшей в автобусе через проход: так похожа на Анну Петровну, за километр очевидно, что внучка, и уже ведь приехала, а не уважила, щепотки землицы не бросила, тепла пожалела. И хотя родители всё-то пытались эту звонкоголосую тетку унять, папа сдержанно, мама пожестче, но тетка уже сама взвинтила себя до слез тем, какая Анна Петровна была золотая к ее дочке и к сыну тоже, сколько своей души в них вложила, за сына просила, когда его из нормальной школы выгнать хотели и поставить в милицию на учет, какой он необычный и одаренный ребенок – и помирилась с родителями только на том, что с температурой тридцать восемь и три на похороны не ходят. Эту версию мама предложила не сразу, но в этой оттяжке было столько сдержанного достоинства, что папа поддакнул и скорбно вздохнул. Лицо у Лизы в самом деле горело, глаза слезились, пальцы дрожали… И да, чего больше всего боялась, то и произошло: Ярик умер от передоза за день до бабулиных похорон. Как сказала по телефону Натуша, совместил приход и уход. И добавила, что с наркошами так иногда бывает. И еще сказала: не вздумай реветь, ему там от этого только хуже.
Несколько следующих дней расползлись в зыбкий черный мазок, будто кисточкой с тушью полоснули по широко раскрытым глазам, и они потекли. На Троекуровском кладбище запомнились только машины с какими-то важными шишками, все черные, вылизанные, как на витрине, и стайка водил, с оглядкой куривших, с оглядкой посмеивавшихся над какими-то байками… И как на поминках Ариадна Эрастовна, бабушка Ярослава, задыхаясь и прыская аэрозолем в рот, сказала: его надо было спасать, и вы, вы… друзья, обязаны были бить в набат, а иначе какие же вы друзья? А Натуша, сидевшая рядом, тихо, чтобы расслышала только Лиза, буркнула: хы, самим бы было спастись… И это правоту Ариадны Эрастовны лишь усугубило. А потом старушка вдруг подошла и погладила по голове некрасивую девушку (Лиза еще на кладбище удивилась, что за чумичка, почему вся в черном до пят, даже лента в тощей косичке черного цвета) и сказала: одна Катенька была рядом, одна Катенька не предала… И девушка, как по команде, зарыдала в платочек. А Ариадна Эрастовна громко и со значением: тебе нельзя плакать, детка, вот тебе-то сейчас и нельзя! Натуша, сделавшая от Ярика четыре аборта (два еще в школе и два потом), сказала: фигасе. А Лиза хлопнула рюмку водки и задохнулась якобы от нее. Отчего бы еще? Месяц их с Яриком как бы совместности был только про не смешимой тапочки, у твоих родителей, но, нет лавэ?
Интересно, кто-нибудь уже догадался, кроме свадебных туров, выставлять на продажу туры скорби? А туры разбитых сердец? «Шарм-вояж» предлагает пакет «наедине с печалью», семь дней/шесть ночей – Иордания, Петра: они страдали еще отчаяннее тебя… Содом и Гоморра, взгляни – и мимо! Или: ваши сороковины, один день и две ночи – на острове Вознесения.
А Маша, тем временем с кем-то вздыхавшая по мобильному, вдруг прижала трубку к груди:
– Лизок, так ты завтра идешь?
Получилось уверенно помотать головой.
И трубка, будто пудовая, трудно двинулась к уху:
– Нет, Олюсин, праздника не получится… Переносится праздник… Тише, тише. А ты скажи Юлечке: не надо разводить сырость! Ей завтра ангел-хранитель подарок принесет. Она проснется и, ах, какой подарок. А будет хлюпать, ангел-хранитель в сырость не полетит!.. Дай ей трубку. Юляшек мой золотой! Ты моя любимая девочка… И Олечка тоже любимая… А у ангела-хранителя ты одна, самая-наисамая! – и опять посмотрела на Лизу – с таким всепобеждающим торжеством, что Лиза от неожиданности кивнула и зачем-то полезла в нижний ящик стола – ни за чем, чтобы слушать оттуда: – А какая ангелу-хранителю радость сильнее всего? Олечка подсказывает? Ну-ка, ну-ка… Правильно она говорит: Юляшино смирение.
В нижнем ящике, кроме папок, были цветные закладки-липучки (их когда-то привез ей Дэн из рекламника, красные, синие, желтые – настоящая детская радость, и Лизина тоже всего полгода назад):
– Можно я их передам в подарок Юляше? – и вынырнула наружу.
– Ты уже сделала ей подарок, – Маша горько шмыгнула носом, закинула голову и стала капать в глаза что-то бесцветное и слезно проливать через край.
Маша – хорошая, добрая, честная. И прекрасная мать. В отличие от е-Ли-за-Ветки… Ветки-При-ветки… Ни один человек на свете не знает, что ее так зовут. Только один и знает, и от этого почему-то сносило крышу. И чтобы не зареветь – но о чем? – погуглила: Юлий Кан. И сразу столько всего оказалось: «Палеонтология будущего», «Неандертальцы разговаривали и пели?», «Генография – проект планетарного масштаба»… Стало стремно открыть – и ничего не понять. Но хотя бы услышать голос! Расхрабриться и просто ткнуть наобум: «Однако как нам быть с этим порывом навстречу желаниям другого, нуждам другого?»
Ого, подумала Лиза, похоже на гадание в новогоднюю ночь. А вообще это было его выступление на междисциплинарной конференции по биоэтике – выступление перед залом, от этих слов, как и она, наверняка притаившимся: «И как нам быть с радостью, которую мы испытываем, уступая незнакомцу место в метро или под зонтом? Я знаю девочку, не отличавшуюся ни безрассудством, ни ловкостью, однажды забравшуюся на высокое дерево, чтобы спасти котенка. Это был безумный и напрасный порыв: так и не добравшись до жалкого попискивающего существа, девочка упала, сломав обе ноги, заработала трещину позвоночника и три месяца пролежала в гипсе. Но когда я спросил у нее, сделала ли она из произошедшего выводы, не станет ли столь же безрассудно поступать впредь? – девочка ответила: не знаю! если он будет снова так несчастно мяукать, я ни за что не ручаюсь. Эта девочка – моя дочь. И сколько бы ни писали эволюционные психологи о начатках кооперации и альтруизма у бактерий и насекомых, выводя человеческий альтруизм из “интересов рода”, в глазах этой девятилетней девочки светилась душа – “давно разоблаченная морока”? Нет, то единственное, что не выводимо из законов целесообразности, законов живой природы. Душа, главные свойства которой – целостность, щедрость и храбрость, – самым счастливым из нас врождены…»
Вот ведь как он, оказывается, хорошо говорил. А с ней почему-то все больше вздыхал и заслонялся стихами. Невероятно!