Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 88



Увидев окровавленное её лицо и разодранную кофточку, заляпанное грязью лицо, толпа взревела и бросилась на санитаров.

Степан пытался вступиться, объяснить, но его никто не слушал. Толпа решила, что и он причастен к делу, и стала бить монаха.

Остервенело били санитаров, пинали ногами, вымещая злобу за неудавшуюся, голодную и постылую жизнь.

Когда толпа наконец отхлынула от санитаров, на земле остались лежать два избитых, окровавленных, едва шевелящихся обрубка человеческой плоти. Степан с оторванным рукавом сутаны, в сбитой скуфейке кричал озверевшим людям слова увещевания, но они потонули в гуле и крике толпы.

Степан вывел Ксению из самой середины толпы и усадил на лавочку возле одной из лачужек.

Оставив на земле окровавленных, избитых санитаров, в порванных балахонах, толпа тут же побежала по своим делам, словно и не было побоища, словно ни до кого не касалось дело освобождения Ксении, не обратив никакого внимания на то, что она сидит у дома на лавочке.

Степан подошёл к санитарам, помог им подняться, отнёс одного за другим в телегу. Стеная и охая, санитары грозились спалить всю улицу, грозились императорским указом, и только тут, из воплей и причитаний потерпевших, он узнал, что Ксению повелели доставить в дольгауз, дом, куда собирали всех сумасшедших.

Телега с санитарами уехала, а Степан всё сидел с Ксенией на лавочке и уговаривал её отправиться к Прасковье, чтобы привести себя в порядок.

Подъехавший на старенькой пролётке извозчик степенно, прямо с облучка поклонился Ксении и умильно-вежливо, ласково пробормотал:

   — Матушка Ксения! Не откажи. Садись! Первый день выехал, а как ты сядешь, весь день удача будет! Не откажи, матушка!

Ксения приподнялась на лавочке и громко сказала:

   — Удача у тебя завсегда будет, разбогатеешь, а теперь вези меня в дольгауз...

Степан изумился. Он ничего не сказал Ксении об императорском указе, о дольгаузе. Она знала, ведала.

Он усадил Ксению в пролётку, хотел сопровождать её, но она жестом руки отклонила его услуги.

   — Обедня ждёт, отец Акинфий, — поклонилась она. — Благослови да и ступай с Богом!

Степан перекрестил её и долго смотрел вслед отъехавшей пролётке, поднявшей на улице густую пыль. Он да зеваки-мальчишки, из-за которых и начался весь этот сыр-бор, были единственными свидетелями её отъезда.



Глава XVII

После иллюминированных празднеств в Лифляндии и торжественного приёма в Курляндии Санкт-Петербург показался Екатерине скучным, серым, грязным и унылым. Серые воды Невы не голубило даже ясное небо и такое нечастое солнце, запорошенные пылью деревья отдавали болотом, а прораставший бурьян даже у Летнего дворца выдавал близость родни города — деревни. Екатерина вызвала к себе генерал-полицмейстера Корфа и уговорила его поскорее привести город в порядок, придать ему вид европейской столицы. Однако не это было главным в их разговоре. Она хотела знать, что происходило за время её отсутствия в столице и какое состояние умов у горожан выявилось после ареста и бунта Мировича. Попутно Корф доложил ей и о том, какое противодействие вызвал императорский указ об учреждении дольгаузов. Разобравшись в истории, произошедшей на одной из улиц города, она поняла, что, как всегда, новое вводится с трудом, проходит через непонимание и сопротивление.

Но её заботило не столько это, как весть о бунте Мировича. Она облегчённо вздохнула, когда узнала, что благодаря этому бунту император Иоанн зарезан.

«Бог прибрал, — подумалось ей. — Теперь нет ей угрозы в империи, нет прямых соперников на императорский престол. Однако дело Мировича необходимо повести таким образом, чтобы скрыть инструкцию, на основании которой сторожа зарезали Ивана, избавить от пыток Мировича — не ровен час, окажется, что ещё кто-то замешан в этом деле, и так составить манифест о его бунте, чтобы комар носу не подточил...»

Первое, что озаботило Екатерину — похороны Ивана Антоновича. Не только могилу его скрыть от народа, но и самую память о нём вытравить из души. Спасибо, Панин уже озаботился могилой зарезанного царевича, 6 же июля, на третий день после бунта, он писал коменданту Бередникову: «Мёртвое тело безумного арестанта, по поводу которого произошло возмущение, имеете вы сего числа же в ночь с городским священником в крепости вашей предать земле, в церкви или каком другом месте, где бы не было бы солнечного зноя и теплоты. Нести же его в самой тишине нескольким из тех солдат, которые были у него на карауле, дабы, как оставляемое пред глазами простых и в движение приведённых людей тело, так и погребение пред ними с излишними обрядами оного не могло вновь встревожить и подвергнуть каким-либо злоключениям».

Екатерина распорядилась об этом в письме Панину: «Безымянного колодника велите хоронить по христианской должности в Шлиссельбурге без огласки...»

Но огласка уже состоялась. Медлительность сообщения привела к тому, что тело Ивана Антоновича лежало два дня — 5 и 6 июля 1764 года, весь понедельник и вторник вслед за бунтом — на двух досках перед гауптвахтой крепости, возле часового. И всё, кто был в крепости и кто мог приехать туда, имея доступ, видели труп зарезанного императора, прикрытый красной епанчой...

И видели многие. Даже в Выборге объявился капитан, который посещал крепость в эти дни, наблюдал картину и рассказал о ней у себя на родине. А уж о солдатах и говорить нечего.

Весть об убиенном Иване разнеслась по России. И не спасли манифесты, которыми Екатерина постаралась отречься от участия в смерти Ивана. Никто не знал про инструкцию, никто не узнал, пока не прошли многие десятилетия. Никто не понял, что зарезан он был по приказу Екатерины...

Первым чувством Екатерины, когда она прочла подробный доклад Панина, стала радость. «Руководствие Божие чудное и неиспытанное есть!» — вскричала императрица. «Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, придав такой конец этому предприятию» — так написала она Панину.

Но какая же буря чувств поднялась в её душе, когда она прочла бумаги, найденные у бунтовщика Мировича. Поразил её манифест, составленный Мировичем от имени Ивана. «Недолго владел престолом Пётр Третий, и тот от пронырства и от руки жены своей опоен ядом смертным, по нём же не иным чем, как силою, обладала наследным моим престолом самолюбивая расточительница Екатерина, которая по день нашего восшествия на престол из отечества Нашего выслала на кораблях к родному брату своему к римскому генерал-фельдмаршалу князю Фридрику Августу всего на двадцать на пять миллионов денег золота и серебра в деле и не в деле и сверх того чрез свои природные слабости хотела взять себе в мужья подданного своего Григория Орлова с тем, чтобы из злонамеренного и вредного отечеству её похода и не возвратиться, за что, конечно, она пред Страшным судом не оправдается...»

Здесь, увидела Екатерина, намешано, как и она мешала ложь с правдой. Её возмущение было настолько сильным, что она быстро осознала, чем грозит ей одно слово о манифесте. Если народ читал, дознается, а уж солдаты Мировича читали и знают, потеряет Екатерина доверие в народе и уважение к себе как к женщине.

«Хотя зло и пресечено в самом корне, — быстро писала она в ответе Панину, — я опасаюсь, однако, чтоб в таком большом городе, как Петербург, глухие толки не наделали бы много несчастных, так как эти два негодяя, которые наказаны Богом за ужасную ложь, написанную ими на мой счёт в их так называемом манифесте, не преминули посеять свой яд. Я не останусь тут ни одного часа более, чем сколько нужно, не показывая однако вида, что я тороплюсь. Я возвращусь в Петербург, где, я надеюсь, моё возвращение немало будет содействовать уничтожению всех их клевет на мой счёт...»

Она поторопилась вернуться, бунт пресечён в самом начале, но много сил и времени, много нервов придётся ещё потратить Екатерине, чтобы разделаться с последствиями бунта.

Одно несказанно радовало императрицу — теперь в России один император, единственный человек, стоящий на престоле и не имеющий соперников, — она, Екатерина.