Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 15



Так, незаметно для себя самого, он начал писать стихи. Но показать их не осмелился никому, с завистью отмечая, что у Пушкина получается лучше.

Мальчики учились отдельно от девочек. Девчоночьи классы находились в соседнем здании, служившем в военное время складом. Окна были маленькими, узкими, в помещении стоял полумрак, и Димка, в первый школьный день прибежавший посмотреть на учениц, никак не мог их разглядеть. Только когда школьницы шумным выводком вы́сыпали на переменке во двор, он обомлел от их количества и замер от тихого восторга. Нарядные, в белых фартуках с крылышками, они чертили классики и прыгали, задевая пятками краешки платьиц. Димка все смотрел и смотрел на девочек и никак не мог определить, какая же из них ему больше нравится. И снова пришел на следующий день, и опять не смог выбрать. Они все были красивы, легки, сладкоголосы, а мрачное здание младшей школы придавало им некий книжный ореол романтизма и монастырской тайны. Друг Мансур считал, что их просто зачем-то держат в здании, но ничему не учат, и правильно делают: скрести до блеска казан, ощипывать птицу и подметать двор они и так умеют.

К концу сентября Димка, как сам сформулировал, «решительно влюбился». «Решительно» – потому что решил и влюбился. Ведь время шло, и надо было делать нелегкий выбор.

Ее звали Роза, она была из большой татаро-узбекской семьи и отличалась от других девочек тем, что не гонялась по двору как угорелая, а скромно стояла в сторонке и непременно что-то жевала. У нее было персиковое лицо, бархатные ресницы, румянец крупным вишневым мазком убегал куда-то за ухо, а волосы вились черными блестящими колечками и напоминали Димке подгоревший на шампуре лук. И вся она, такая «съедобная», мягкая, так и просилась, чтобы он, Димка, в нее влюбился.

На этот раз он совершил все действия в обратном порядке: сначала поцеловал Розу (поднявшись на цыпочки, потому что она была выше на целую голову), потом объявил, что она его «дама сердца», и уже затем представился. Девочка на поцелуй сначала не отреагировала – вероятно, потому, что не знала, как на это реагировать, потом проглотила то, что жевала, и потрогала его светлые волосы, торчащие из-под тюбетейки.

– Ай! Алтын джужа! – сказала она по-узбекски с интонацией бабушки Нилуфар. – Золотой цыпленок!

И Димка понял, что это означает безоговорочное «да».

Он подарил Розе кусочек золотистой тесьмы, какой женщины обшивают края шаровар, и показал ей, как надо взбираться на чинару, чтобы, сидя на толстой ветке, бесплатно смотреть кино. Роза покорно пыталась залезть на бедное сутулое дерево, но, как ни старалась, ничего у нее не выходило. Она скользила сандалиями по отполированному сотней мальчишеских пяток стволу, кряхтела и с глубоким страдальческим выдохом съезжала вниз, попой на самые корни. Точно так же тяжело вздыхало и дерево. Димка пробовал подсадить ее, но не смог, а звать на помощь пацанов посчитал неправильным.

Недели через две он узнал, что ревнивая Фарида оттаскала соперницу за косы. А еще через месяц Розу «сговорили», и она торжественно сообщила Димке, что теперь не сможет бегать с ним на берег Салара и таскать с базара непроданную алычу, потому что где-то в Юнусабадском районе живет мальчик с необыкновенным именем Алмаз Закиров, которого она никогда не видела, но уже точно любит. Потому что мужей, даже будущих, надо обязательно любить.

Димка погоревал, но вскоре утешился Соней, продержавшейся в фаворитках до самых зимних каникул. И до конца первого класса было еще несколько девочек. Мансур предложил ему завести специальную тетрадку и записывать туда их имена, чтобы не забыть, но Димка вспомнил строки стихотворения Навои, где говорилось о сладком яде забвения, и заявил приятелю, что ничего записывать не будет, потому что больше всего на свете любит сладкое.



А в июле, когда перезрелое ташкентское солнце нагрело камни на мостовых до такой температуры, что плюнешь – зашипит, как масло на сковороде, тете Марусе приснился сон. Снилось ей, что она снова маленькая, бегает по ленинградской квартире босиком, ноги мерзнут от холодного пола, и папа с мамой, живые и молодые, всё зовут ее отмывать грязные пятки и ложиться в кроватку с белым хрустящим, принесенным с мороза бельем.

Подействовал тот сон на тетю Марусю, как пусковая кнопка, включившая сирену или какой другой титанический механизм. Два дня она носилась по улицам, легкая, как комочек хлопка, гонимый ветром, и все никак не могла найти успокоения. А на третьи сутки решительно заявила: «Всё! Возвращаемся в Ленинград!» И никакие уговоры друзей и увещевания бабушки Нилуфар действия не возымели. Срочно уволившись с работы и отправив телеграмму дворничихе бабе Нине, она купила два билета в плацкарт и, отрыдавшись на плечах всех ташкентских соседей, ставших родными, покидала свои и Димкины вещи в плетеный ивовый короб.

Провожали тетю Марусю с Димкой всем двором. Алишер привез от газалке́нтских родственников барана, женщины сотворили божественный плов, а из купленного на базаре виноградного сахара приготовили нават, напекли фигурное печенье куш-тили и жжеными сахарными катышками угощали детишек, слетевшихся в их двор со всех окрестностей вместе с мухами.

Прощание началось с самого утра и закончилось к вечеру, за час до отхода московского поезда. Плакали, как водится. Даже дворняжка Брахмапутра очень к месту подвывала, не забывая таскать со скатерти все, что плохо лежит. Бабушка Нилуфар привязала к ручке короба баул с завернутым в вощеную бумагу бешбармаком, уложила сдобные пирожки и курагу, сунула Димке в руки кулек с желтыми сливами. И все приговаривала: «Ай! Алтын джужа! Золотой цыпленок!»

До вокзала пошли целой демонстрацией. Димкины «невесты» и «просто знакомые девочки», количество которых в торжественном эскорте постоянно менялось, тянулись шлейфом до самого перрона. Он хотел было перецеловать их всех (чтоб запомнили), но проводница, похожая на взлохмаченную ворону, гаркнула на тетю Марусю, чтобы все занимали места согласно купленным билетам, а родственники и прочие не нагнетали обстановку. И от поцелуев Димка воздержался. Пацанов тоже было много, но он обнял только Мансура и клятвенно пообещал приехать погостить на следующие каникулы, прибавив шепотом, что если тетя Маруся не даст денег на билет, то он сам прибудет в Ташкент под вагонным брюхом – а что, ему не страшно, он же родился на железной дороге.

Бабушка Нилуфар долго мяла Димку в беспокойных руках, словно лепила из теста чучвару, поправляла на нем тюбетейку и, не выдержав и пустив из одного глаза слезу, напоследок проговорила: «Ок йул!» – «Белой дороги!» Поезд тронулся, оставив позади гостеприимный солнечный Ташкент и такие же солнечные, яркие, слепящие, как фонтанные брызги, детские воспоминания.

Дорога, и правда, оказалась «белой». До Москвы поезд шел три дня, два из которых – через степь, белёсо-седую, выжженную, с ломкой гривой ковыля, мелькавшего за окном, пучками кустов бобовника и спиреи да редкими корявыми саксаулами. Хлопковые поля тянулись бесконечными полосатыми матрацами, бело-коричневыми, с мелкими пестрыми кляксами женщин, собиравших урожай. Димка вспомнил, как почти год назад, в сентябре, их класс отправляли на грузовичках на сбор хлопка – всех школьников до единого, даже первоклашек, – как собирал он ватные фонарики в большую наволочку, привязанную к спине, и как болели потом пальцы и трудно было держать на уроках перо.

Тетя Маруся грустила, всю дорогу смотрела в окно, вспоминая, как восемь лет назад ехала в Ташкент с любимой сестрой, и изредка позволяла Димке поить себя чаем. Он наливал кипяток из стоящего у тамбура залатанного титана в большую железную кружку и, гладя тетю Марусю по голове, читал ей что-нибудь из Пушкина. Тетя Маруся всхлипывала, прижималась губами к белым кудрям племянника и в который раз повторяла: «На родину едем, в Ленинград».