Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7



Завыл белугой, слёзы противно рванулись по щекам. При этом не было никакой обиды, страха, а нечто большее, невероятно неисправимое сжало изнутри и давило глаза, как сок из лимона. Я уже чётко знал порядок мироустроения: если заплакать, то родители исправят то, что мне не понравилось. Но тут плакал, скорее, от бессилия. А ещё – глубоко – от чувства вины. Подумалось вдруг, что если бы не уехал, если бы не гулял с папой по Канску, ничего бы не произошло: я как-то, наверное, мог бы повлиять, чтобы дружочек мой не изменился на ненавидящее всех существо. На крыльце образовалась бабуля с костыльком, который брала с собой всегда, когда выходила из дома. Она подняла его и замахала в никуда, в воздух, но выглядело грозно.

– Ишь ты! Ну, на место! Дрянь такая! На ребенка кидается ещё! – сварливо, почти безэмоционально выкрикнула, но пёс отчего-то послушался и стремительно заскочил в будку. Будто и не было ничего, и только чуть сплющенный мячик у тротуара напоминал о кошмаре.

Мне показалось, что нашёлся тот, кто смог бы понять мою вину, мои сожаления, моё горе. Шмыгая, взобрался на крыльцо и уткнулся в бабушку, ожидая, что она погладит по голове, пожалеет. Но попал лбом в эту огромную пуговицу её, едва не оцарапавшись. А баба принялась отчитывать:

– А ты чего ревёшь? Сказано тебе было: к собаке не ходить?! Взбесилась скотина.

– Я не ходил… Мячик… – я возненавидел своё бесполезное блеяние, поэтому, наверное, беспрекословно подчинился самому из необычных бабушкиных распоряжений.

– Ты сейчас иди в стайку, – вытирая лицо мне краем грязного кирпичного платка, отрывисто приказывала. – Посмотри тяпки. Выбери самую гнилую. Выдергу возьми. Ржавые гвозди выдерни, а черенок вытащи. В банке там из-под селедки новые гвоздики лежат. Вбей их по краям палки. Друг напротив друга. Только не в гнилой конец бей! В целый. И мне принеси.

Это оказалось самым сложным поручением из всех, что мне доводилось от бабушки. Нет, тяпки я знал, можно сказать, в лицо. Потому сразу взял ту, что давно взбугрилась ржавчиной настолько, что потеряла одно из своих крайних заострений, а гвозди, крепившие её к палке, такие же обмусоленные красноватой пылью, разболтались наполовину. Раскачивая, их можно было выдернуть и голыми руками. А вот новые вбить, когда палка крутится и норовит выскользнуть из-под прижимающего её колена, – упарился, и даже дважды съездил себе молотком по пальцу. Боб наблюдал за мной от лужайки, словно в «старые времена», интересуясь, чем я таким интересным занят, что не соизволю с ним поиграть. Но Бобу я больше не доверял. Потому как наблюдал он молчком, без дружелюбных повизгиваний. Лежал, выставив лапы перед собой. Внезапно вскакивал, пару минут кружился, всё же пытаясь поймать уже несуществующий хвост, затем вновь укладывался в вытоптанное у будки, вывалив язык набок и тяжело дыша.

Ещё более необычно вела себя бабушка. Она пряла. Я и не знал, что у неё в доме есть такая старая и красивая вещь. Подсунув под себя гладкую полукруглую дощечку, из месива шерсти, привязанной к другой, изрезанной раскрашенными узорами в форме петушиных голов, она вытягивала толстую нить, вокруг которой по полу бегал тюрёчек – также ярко разукрашенный, с гладкими выемками для нити. И он был прекрасен! Красивее всех магазинных волчков и почти как самостоятельно выбирающий направление. Однако было в нём, привязанном к нити, и нечто бессмысленное, как крутящийся за собственным хвостом пёс во дворе. Оттого я принялся рассматривать петухов на макушке доски. Пока не понял, что и они меня пугают. Красно-каштанового цвета, безучастно взирали мелкими ладными дырочками вместо глаз; в некоторые отверстия были просунуты верёвочки, прижимавшие шерсть к доске, и петухи, раскрыв полированные клювы, словно вопили от боли.

Осмотрев принесенную палку с гвоздями, похожую теперь на неряшливую антенну, бабуля замечаний не высказала, наоборот, похвалила:



– Вот и сладно, – сказала, вновь взявшись за толстую нить, примеряя, повесив её петлёй. – Сегодня Сашка с Толькой зайти обещали. Они его и отведут.

– К врачу? – как о само собой подразумевающемся спросил, всё ещё любуясь скольжением тюрёчка по половику.

– К врачу, – согласилась бабушка. – К собачьему доктору.

И дёрнула нитку сильнее обычного, так что вёревочка в глазнице петуха натянулась. Она сделала долгую паузу перед тем, как согласиться, оттого я внезапно потерял интерес к старинной прялке и уставился на бабулю, впервые осознавая, что взрослые могут врать. Вот так: в лицо и не скрывая удивления в интонации. И бабушка, видимо, поняла, что я ей не поверил. Строго выпучившись за очками, сказала, чтобы не мешал и шёл домой. Как отрезала.

Будто только того и ожидая, Боб вновь кинулся на меня. Прижимаясь плечом к стене дома, держась поодаль от края тротуара, куда цепь не пускала пса, осыпаемый лаем, сжавшись и покачиваясь, еле добрался до калитки, внезапно ощущая некую запредельную усталость. Больше всего мне хотелось сейчас действительно оказаться дома, лечь в гамак во дворе и смотреть в раскачивающееся голубое небо, стараясь угадать, на кого похоже то или вон то облако. Но не мог, погружаясь в то тяжёлое марево, которое наступает перед глубоким сном. Внезапно Боб с сожалением взвизгнул вслед, как он всегда делал, прощаясь. Повернулся к нему, подпирая калитку спиной, и мы стали смотреть друг на друга. Поджимая ушки, припадая на лапы, пёсик вновь казался тем дружочком, которого я знал. Шагнуть к нему, погладить сейчас – казалось самым разумным. Возможно, это вылечит его: вернёт глазам прежний свет, успокоит рану от хвоста.

Но так и не сделал. По той же причине, что не пошёл домой. Ноги не слушались, наполнились ватой, и показалось, что даже начал понимать почему. Воздух во дворе бабушки стал иным. Лето, закатав подол, уже перешагивало ручеёк, оставляя нас до следующего года. От его сарафана ещё веяло теплом и сверкало подсолнухами, но и те уже склонили головы под тяжестью вызревшего груза. Берёза за оградой аккуратно перебирала резными листочками, как тётя Хвидора, работавшая бухгалтером, костяшками счёт. Но здесь, во дворе, ни ветерка, меж приятно вдыхаемого и знакомого вкуса вились немного другие, горьковатые и серые струи, оплетая пространство. Превращая нависшую над лужайкой атмосферу в утяжеленный мутноватый столб. Как будто гигантский невидимый слон опускал над нами ножищу, придавливая и затемняя обзор.

Крохотным существом своим ощущал я, что в бабушкином дворе поселилось новое, непонятное, способное из ниоткуда вытащить чёрную, огромную ладонь и в любой момент погладить несчастного Бобку. Именно такое, чего бы я не хотел знать и видеть. И когда из-за ограды раздались бойкие матерки и сверкнули подпалины макушек братьев, цепкость чьего-то присутствия ослабела. Где-то внутри обрадовался, вновь ощущая способность шевелиться, но, с другой стороны, стало ещё страшнее. Я знал, что Рыжиковы идут к бабе, и та расскажет им, как поступить с Бобом. Но боялся даже уже не за собаку. Мне становилось страшно за них, шагающих в этот двор, где сквозит могилой.

И за себя немножко, потому как Толя общался со мной исключительно при помощи подзатыльников. И что бы там ни было, лишний раз попадаться ему на глаза желания не возникало. Притом я пребывал в уверенности, что взрослые люди всегда знают, как поступать, что правильно, что нет; у них в обиходе больше слов, они больше видели, многое знают, потому могут договариваться и переубеждать друг друга. Во мне же ощущения никак не оформлялись в подходящие слова, от них чаще всего отмахивались, подзатыльниками от братьев в том числе, и не припомнил момента, когда бы мог кого-то из них в чём-то переубедить. А порой из меня вылетало, неслось впереди мысли. И только произнеся, мог приурочить слова к тому, что чувствовал. И выходило совсем не про то. А тут – тем более. У меня не было пока решения, я не знал, чем помочь Бобу. Ожившие ноги думали за меня, и, не покидая ограды, проскользнул между грядок с засыхающими кустиками виктории, и спрятался за дом.