Страница 22 из 23
O жизни Эйнара пастор мало что узнал – только то, что тот поселился на Шетландских островах. Где он живет, осталось невыясненным. Эйнар скороговоркой упомянул только два места, Скаллоуэй и Анст. Название Скалловей священник слышал и раньше, этой гаванью на Шетландских островах во время войны пользовались норвежские транспортные суда; но чтобы выяснить, что Анст – это самый северный из островов, пустынный и почти безлюдный, ему пришлось потом заглянуть в атлас. Таллауг заикнулся было о том, что Шетландские острова – странный выбор для человека, походившего в мастерах у краснодеревщика Рульмана, но не сумел выжать из Эйнара ни подробностей его жизни после 1942 года, ни что у него общего с моей матерью, ни почему ему необходимо обращаться к ней с письмом, чтобы она согласилась с ним поговорить.
Эйнар был рассеян, держался странновато, и вскоре беседа стала такой же односложной и неловкой, как и в пасторском доме. Но у Магнуса создалось впечатление, что в нем и в Николь сквозит нечто общее, что-то такое недосказанное в них обоих. Когда священник уезжал, Эйнар остался на дворе один, он стоял и смотрел в сторону леса. А потом из маленького дома снова вышла моя мать.
– И вы собирались сохранить это в тайне? – спросил я.
Мой собеседник снял очки и потер глаза.
– Я считал, что правду тебе лучше узнавать малыми порциями, – сказал он, снова водрузив очки на нос. – По шаткой лестнице быстрым шагом не поднимаются. Но теперь я рассказываю тебе абсолютно все, что знаю.
Я выдернул из земли травинку.
– Вы сказали про его волосы. Что они были ухоженными.
– Дa, я обратил на это внимание. А в остальном он был весь жалок, оборван. В уродливых желтых резиновых сапогах. До этого я в последний раз видел его расфуфыренным и галантным, он тогда приехал из Парижа тридцатых годов.
Я рассказал пастору об Агнес Браун и «Мастерах Сент-Суннивы».
– Как вы думаете, из-за чего они с дедушкой стали такими недругами? – спросил я. – Тут ведь дело не только в войне?
Магнус допил остатки сока.
– Давай я сначала задам тебе вопрос о тех четырех днях, – сказал он. – Они мучают тебя, потому что ты страшишься того, что случилось, или потому, что ты не знаешь, что случилось?
– А какая разница?
– Еще какая! Для многих удобнее жить с правдой, которую они сами сляпали. Пусть там концы с концами не сходятся и полно белых пятен, но и так сойдет. Многим этого хватает на всю жизнь.
– Я уже принял решение, – сказал я. – Расскажите мне всё, что знаете.
– Видимо, поначалу раздор между братьями Хирифьелль посеяли политика и имущественные права. Я думаю, разлад вспыхнул с новой силой после несчастья в семьдесят первом году, к тому же он поменял направленность. Ибо кровь – не вода, в этом и состоит глубинная суть противостояния. Прости меня, что я даю волю беспочвенным рассуждениям, но я думаю, что Эйнар знал, как случилось, что твои родители погибли, но не хотел рассказать.
Дрожь пробежала у меня по лбу, передернула веки и покатилась дальше, охватив все тело. Подреберье свело в узел, а потом что-то во мне надорвалось, и все новые мысли окрасились раскаянием. И зачем я поддался своему самонадеянному любопытству? Словно я ради забавы разобрал какую-то драгоценную вещь и понимаю, что собрать ее заново не в состоянии…
Пастор выпрямился.
– Ты просил меня рассказать все, Эдвард. Это тяжело принять. И это еще не конец. Ты должен справиться с этим. Ты должен все камни переложить в свой рюкзак.
– Почему, – пробормотал я, – вы так думаете об Эйнаре?
– Он не приехал на похороны. Или его не желали здесь видеть, или он не нашел в себе сил приехать. И то, и другое говорит в пользу того, что он был как-то замешан в этом деле, потому что раньше был просто одержим желанием встретиться с твоей матерью.
– Может быть, его не известили, – предположил я.
– Я не думаю, чтобы его требовалось известить, – возразил мой собеседник, после чего рассказал, что дедушка, из которого обычно слова не вытянешь, потребовал, чтобы моих мать и отца похоронили в одном гробу с общим надгробием, хотя они и не были женаты. Когда гроб опустили в могилу, они с Альмой упали на землю и рыдали в три ручья. – Вообще-то это нормальная человеческая реакция. Но я слышал, что Сверре, всхлипывая, все повторял имя Эйнара, обращаясь к земле. Произносил что-то вроде «проклятый лес». Все снова и снова. Чередуя негодование и сочувствие. Словно он хотел и наказать брата, и примириться с ним.
– Так и сказал – проклятый лес?
– Несколько раз.
– Он имел в виду лес карельских берез?
– Нет. Было такое впечатление, что это он о том месте, где погибли твои родители и где пропал ты.
Я поднялся и пошел к забору. Дрожь в веках прекратилась. Но я знал, что теперь все будет не так, как прежде.
– А позже он на кладбище не появлялся? – задал я новый вопрос. – Эйнар, я имею в виду.
– Нет. Я следил за могилой, ее только один человек навещал.
– Дедушка?
Пастор покачал головой.
– Он не таков был, знаешь ли. В семьдесят первом снег выпал рано, и всю зиму только узенькие следы были протоптаны к их могиле. Альма.
– Дедушка по-другому поступал, – сказал я. – Он топил горе в работе.
– А ты? – спросил Магнус. – Ты как поступаешь?
Я сглотнул. Рассудил, что немного в жизни встречается таких поворотных пунктов, когда ты обращаешь взор к небу и обещаешь себе, что с этой минуты все будет иначе. Но и самые искренние обещания постепенно забываются, и клятвы следует давать, пока тебе еще больно. Моя голова и мои привычки толкали меня к тому, чтобы быть как дедушка, скрывать свои переживания. Но мое тело хотело совсем другого. Оно хотело, чтобы я сорвался и зарыдал, чтобы рвал и метал, совершал опрометчивые поступки, хотя бы ради того, чтобы показать: мне не все равно, я не лишен чувств. Потому что я осознал: больше всего мне не хватает умения по-настоящему прочувствовать утрату.
Прошла, может быть, минута, а может, десять. Я все стоял у забора. А старый пастор все сидел в шезлонге. Смотрел на меня так, будто я был его любимым домашним животным, которое придется умертвить. Будто он неохотно примеривается: сколько раз придется ударить, прежде чем я упаду.
– Теперь лишь один камень остался, – сказал он.
– Выкладывайте, – отозвался я и поплелся к нему.
– Плохо только, что он из всех самый тяжелый и угловатый. Неразрешившаяся история твоей матери.
– Что за история?
– Я уже сказал, что Эйнар, будучи у меня, написал Николь письмо. Когда писал, он подложил под бумагу номер приходской газетки. Мы в то время могли позволить себе печататься на плотной глянцевой бумаге. Когда я потом убирал за ним, то увидел: он так давил на карандаш, что некоторые слова на газете можно разобрать.
Священник поднялся. Вслед за ним я вошел в дом и проследовал через попахивающую плесенью кухню в кабинет – тесный, потому что вдоль всех четырех стен высились книжные полки, где исписанные на машинке листы со множеством внесенных от руки поправок высовывались из промежутков между обложками книг и скоросшивателей. С трудом опустившись на колени, Таллауг извлек с полки коричневую папку. Внутри лежал старый номер приходской газеты.
– Я хранил ее здесь, – сказал он, – на тот маловероятный случай, если кому-нибудь из рода Хирифьеллей захочется поглубже покопаться в прошлом.
Солнечный свет падал наискось, и буковки отбрасывали крошечную тень. С годами волоконца бумаги расправились, но, плотно прижав лист к оконному стеклу, я смог различить слабые отпечатки аккуратного почерка Эйнара. Строчки пересекались, слова накладывались одно на другое, но кое-что проступало с достаточной четкостью. На свободном участке под рисунком, изображающем Саксюмскую церковь, я увидел два имени. Сначала Оскар Рибо, рядом год – 1944 – и Изабель Дэро.
– Кто такой Рибо? – спросил я.
– Я не знаю, – сказал пастор и выдернул волосок из носа. – Может быть, я буду строго наказан за то, что скажу сейчас, ведь я приоткрываю дверь, которую твой дедушка двадцать лет держал закрытой, вероятно, не без причины. Посмотри внимательнее и увидишь, что одно слово на газете отпечаталось три раза.