Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 43



— Зачем вам? Да и сможете ли вы? Вот перед вами Ванцетти, впереди у него смерть. С человеком этим покончено. Но что его сделало таким, какой он есть, таким, каким он идет к своему концу? Я говорю о себе: у меня есть классовое сознание, но разве я таким родился?

Я рос таким, как вы, и даже, когда стал взрослым, и тогда знал очень мало. Все годы в Америке я работал за троих, и все равно у меня ничего не было. Зато во мне родилась огромная любовь к людям, которые трудились рядом со мной. Я перестал быть просто итальянцем. Я стал думать, что и здешние люди — это тоже мой народ. Потом я работал на кирпичном заводе в Коннектикуте, а потом на карьерах в Меридене. Два года я работал ломом, киркой и лопатой в каменном карьере и обучился прекрасному тосканскому наречию — там работает много тосканцев, — однако хозяин нас все равно презирал, на каком бы языке мы ни говорили… «А ну-ка, пошевеливайтесь, вы, проклятые макаронники!» Рядом со мной работал американец; однажды он сказал мне: «Эй, Барто, неужели ты не можешь понять — в мире существуют только два языка: один язык — для хозяев, а другой — для нас с тобой». Он мне улыбнулся, и во мне перевернулось сердце. Вот я и понял, что классовое сознание — это не пустые слова, выдуманные пропагандистами, а настоящая живая сила. Что-то выросло во мне, и я перестал быть рабочим скотом, я стал человеком. А этот американец, он сказал мне: «Погляди на свои руки, Барто. Весь мир сделан твоими руками, а забирает себе все кто-то другой. Даже ружье делаешь ты, а он берет его, чтобы убить твоего же брата.

Тот, кто берет себе хлеб, который ты выпекаешь, не делает ничего, Барто, ровнешенько ничего. Ну погляди же на свои руки, Барто, — говорил он. — Ох, и сила же в этих руках!..» Но я понял то, что он говорил, не сразу, а только постепенно. Я понял, что когда-нибудь люди будут жить, как братья. А теперь они убивают меня за то, что я это понял. Что ж, не я один умираю за то, что это понял. Но вы, друг мой, вы ведь не с нами. Как же вам поверить в то, во что верю я? Я ведь рабочий, раз и навсегда.

— Я ведь не против вас, — сказал защитник. — Поймите, Бартоломео, я не против вас. Совсем нет! Я только не вижу в этом выхода, я не верю, что дело можно решить ненавистью.

— Вы не хотите, чтобы я ненавидел? — спросил Ванцетти. — Вы хотите, чтобы я любил моего врага, который посылает меня на смерть?

— Но чего же хотите вы? Насилия и ненависти? Смерти за смерть? Этого вы хотите?

— Кто вам сказал, что я этого хочу? — спросил Ванцетти с почти неприметной улыбкой. — Нас привели в суд, и судья заявил, что мы любим насилие. Прокурор, он тоже сказал присяжным, что мы ужасные, злостные приверженцы насилия. Но для какого же самого маленького насилия мы с Сакко когда-нибудь подняли руку? Разве мы причинили боль хоть одному человеку? Какое же это насилие, если ты идешь к твоим же братьям, таким же рабочим, как ты, и говоришь им: если ты испек хлеб — несправедливо, что тебе достанется только корка. Ну нет, насилие совершают надо мной. Семь лет меня мучают в тюрьме, как преступника, семь долгих лет я сижу в подземелье. Вот это — насилие. Над кем еще совершалось такое неслыханное насилие, какое вы совершаете над моим добрым Сакко и надо мной?.. Они схватили нас, говоря, что мы совершили подлое преступление там, где мы никогда не были. Потом нас судили, кляли, обливали грязью и год за годом держали взаперти, в тюремной камере. Вот это действительно насилие. Каждому человеку предназначено умереть только один раз, но Сакко и меня заставляют умирать в тысячный раз, и им все еще мало. День за днем мы должны умирать снова и снова. Вас я уважаю. Вы — мой друг и хороший человек, но как вы могли прийти сюда и просить меня не прибегать к насилию? Я никогда не прибегал к насилию. Было ли когда-нибудь такое время на земле, когда человека за то, что он звал людей к братству и к лучшей жизни, не обвиняли бы в насилии? Так случилось даже с Иисусом Христом. Я не сравниваю себя и Сакко с Христом, и я человек не религиозный. Но вы пользуетесь его именем и зовете себя христианином, — когда же вы перестанете распинать людей?

Теперь защитник спросил очень тихим и прерывающимся голосом:



— Бартоломео, ты отвернулся от меня? Разве я виноват в том, о чем ты говоришь? Я не жалел сил, чтобы добиться для тебя свободы и доказать невиновность, в которой был уверен!

— Нет, я не отвернулся от вас. Никогда не смогу я отвернуться от товарища и друга, вы знаете. Но почему эта клевета насчет насилия преследует нас даже здесь, в камере смертников? Вы думаете я хочу умирать? Вот что я вам расскажу: был здесь один репортер от рабочей газеты, хороший парень, — я ему верю всем сердцем, и я попросил его прийти ко мне снова и принести револьвер, чтобы они не могли потащить меня отсюда, как овцу, чтобы я смог бороться и умереть в борьбе за мое человеческое достоинство, а не пойти на убой, как скотина. Но он не смог или не захотел прийти сюда снова, а это и было то единственное насилие, о котором я помышлял в моей жизни. Но они всегда вопят о насилии — эти чистенькие, благопристойные джентльмены, они всегда вопят: «Смерть им, ибо они замышляют насилие против нас!» Христос должен был умереть, ибо он замышлял насилие. Галилей должен был умереть, ибо он совершил насилие. И Джордано Бруно. И Ленин тоже, он ведь человек, который совершает насилие и преступает закон и порядок. А я спрашиваю вас, что они такое, ваши закон и порядок? Убить Сакко и Ванцетти — в этом ваш закон и порядок?

— Разве я когда-нибудь так говорил, Бартоломео? Ведь никто еще не сказал решающего слова насчет того, что же хорошо и что плохо. Я верю во всевышнего, который взвешивает добро и зло на своих собственных весах, и я никогда не поверю, что человеку некому пожаловаться, кроме губернатора штата Массачусетс.

— Вы в это верите? — Голос Ванцетти упал и стал приглушенным, полным тоски. — А я вот совсем не верю. Я часто себя спрашиваю, почему столько хороших людей не верит в вашего бога и в ваш страшный суд? А те, кто верят, никак не меньше боятся смерти.

— Тем не менее, — сказал защитник, — я верю твердо и бесповоротно, что, кроме нашей земной, есть еще и другая жизнь.

Профессор уголовного права посмотрел на своего спутника. В голосе защитника была твердая вера, в его глазах, глядевших на Ванцетти, не было и тени сомнения. Он был очень честный человек, этот защитник, несмотря на свою самоуверенность и прямолинейность. Он дрался, как лев, в последний период процесса и так и не сдался. Невзирая ни на что, он верил в себя, в своих друзей, в свою касту и в свой класс, в свою философию, в свое имущество и счет в банке, и эту веру ничто не могло поколебать; а вот теперь он провозгласил и свою веру в загробную жизнь. В каком-то смысле профессор завидовал своему коллеге, ибо у профессора сегодня не было непоколебимой веры во что бы то ни было; не мог он также укрыться за верой в непоколебимость бытия. Но когда он перевел взгляд с защитника на Бартоломео Ванцетти, он вдруг увидел, что уверенность итальянца была нисколько не меньше уверенности защитника. Даже теперь, когда Ванцетти произносил последние слова, голос его не задрожал и не прервался. Он сохранял спокойствие, и крупные, пластичные, как у статуи, линии его благородной головы по-прежнему выражали непостижимую душевную ясность. Она-то и запала больше всего в память профессору, тревожила ее, ворошила в ней давным-давно забытые образы. Снова и снова ощущение этой удивительной ясности подталкивало к порогу сознания чей-то образ и чьи-то слова, а потом память о них опять ускользала и становилась недостижимой.

Профессору мучительно захотелось сказать Ванцетти что-нибудь такое, чего тот еще сегодня не слышал. Может статься, думал он, их посещение Сакко и Ванцетти будет последним соприкосновением этих несчастных с внешним миром, и его терзало чувство стыда за то, что оно свелось всего лишь к только что оконченному разговору. Он слишком хорошо знал, как это бывает в жизни, и не мог поверить, будто сейчас, в те несколько минут, которые им еще остались, будет произнесено какое-то решающее слово, магическое заклинанье, и все же продолжал искать в своей памяти что-то неуловимое, что, казалось, он вот-вот припомнит, — какую-то совсем особенную мысль, великолепное высказывание, где будет выражена не только вся сущность жизни этих двух людей, но и заложена уверенность в том единственном бессмертии, в которое он сам безусловно верил.