Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 32



Немного подожду, помозгую над этим, а потом, пожалуй, Кольке расскажу. Впрочем…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧЕРЕЗ МНОГО ЛЕТ

Как всякий автор, произведения которого неплохо расходятся, я время от времени получаю самые неожиданные письма. В тот день ко мне пришло письмо из города... назовем его Квашинск. Помню, в свое время квашеная капуста, продававшаяся на местном рынке, очень меня впечатлила. И не пытайтесь угадать, что за город я имею в виду. Город этот – со старинной и занятной историей, со многими любопытными достопримечательностями. И езды до него не так много, по российским понятиям, чуть более полусуток от Москвы на восток, немножко к северу.

В то утро, жаркое июльское утро, я попытался с утра поработать, но больше отвлекался от компьютера, вставал, расхаживал по комнате, глядел за окно, на подернутую серо-золотистой дымкой панораму Москвы, на то, как эта дымка становится серо-сиреневой и серо-голубой возле Яузы, как зелень высоких деревьев вдоль Яузы кажется продолжением этой дымки, клубящимся и зыбким, на саму Яузу, на пассажирскую пристань, к которой давным-давно не швартовались пароходики, и даже будка для продажи билетов снесена – движение по Яузе закрыто уже невесть сколько лет. А когда-то пароходики бегали там с частотой трамвая, да, собственно, и называли их многие “речными трамвайчиками”, и дед именно на пароходике, а не на наземном транспорте, ездил в свой НИИ, находя это самым удобным и быстрым, а главное, приятным. В семь утра он был готов к выходу и присаживался на пятнадцать минут со своей машинкой для набивки папирос. Ловко насыпалось в металлический желобок нужное количество табака, ловко насаживалась пустая папиросная гильза, потом одно быстрое движение скользящей ручкой, туда и сюда, и от машинки отлетает набитая папироса. В дедовский серебряный портсигар входило двенадцать папирос, ровно столько, сколько нужно ему на день.

Строго по графику завершив набивку папирос, дед выходил к пароходику, который останавливался у нашей пристани... в семь тридцать? Или в семь тридцать пять? Точно не упомню. Как-никак, сорок лет прошло. Скажем, в половину восьмого, а несколько минут в ту или иную сторону значения для нас не играют. И вот пароходик, с такими же, как дед, спешащими на работу людьми, уходил вверх по Яузе, миновал шлюзы – в шлюзах возникала небольшая пауза, пока затворяли одни ворота, ждали, пока вода поднимется, отворяли другие – и скользил дальше, между каменных набережных с изогнутыми кружевными мостиками, мимо Лефортова и Преображенки...

Иногда мне кажется, что я многое бы отдал, чтобы прокатиться на этом, давно исчезнувшем, пароходике. И еще мне мерещится порой, что, прокатись на нем я хоть раз, возникни он чудом у пристани и подбери меня, и многое в жизни выправится, то, что было давно искорежено, и сами собой свяжутся разорванные концы, и само время сделается свежим и прохладным, и при этом на удивление ясным и прозрачным, и только привкус земляничного мороженого будет держаться во рту...

Наверно, у каждого бывают такие минуты, когда чувствуешь, что в тебе почти соединились прошлое и будущее, и что самой малости не хватает, вроде пароходика или дальнего гуда голосов с футбольного стадиона, чтобы ток побежал, чтобы ты превратился в живой проводник между временами.

А может быть, думал я, есть в этом что-то сродни связисту на фронте, восстанавливающему разорванный телефонный провод, смертельно раненому под шквальным огнем и в последний момент сжимающий оборванные концы провода во рту, зубами, и вот он уже мертв, а связь не прерывается, связь существует для живых... Может быть, думал я, к этому и сводится в итоге труд писателя и художника: ты умер, но связь, тобой налаженная, остается для живых и уже никогда не прервется...

Вот так я размышлял, время от времени возвращаясь к рабочему столу, и где-то около половины десятого я решил последовать совету Олега Чухонцева, что делать, когда не идут стихи:

Не лучше ль из дому во двор

пройти небрежно и лениво,

и постоять, и выпить пива?



Конечно лучше – что за вздор!

Вот я и спустился на лифте, и, перед тем, как выйти во двор и пройти к пивному ларьку, а потом устроиться под пышными кустами сирени, проверил почтовый ящик.

В почтовом ящике я и обнаружил то письмо, с которого начал рассказ.

Я сразу же его открыл. Меня удивило, что письмо пришло на мой домашний адрес, а не в редакцию, но все быстро объяснилось.

“...Я решилась написать вам, хоть вы, наверно, меня и не помните. Когда много лет назад вы были в нашем городе с комиссией из Москвы, то заключительное обсуждение нашего кукольного театра проходило в актовом зале нашей библиотеки. Я вас запомнила как потому, что ваше выступление касалось самых конкретных вещей, так и по истории с военными книгами. Сейчас мне трудно представить, что молодой специалист по театральным технологиям стал писателем, работающим со словом, а не с более ощутимыми материалами, но, впрочем, задним числом мне видится в этом своя логика. По старым записным книжкам я нашла адрес, который вы тогда оставили (надеюсь, он не изменился) и обращаюсь к вам с просьбой. Поскольку средства на закупку новых книг нам выделяют просто смешные, то не могли бы вы прислать какие-нибудь свои книги, и, может быть, книги других авторов, с которыми вам удастся договориться. Детская и подростковая литература в большом дефиците. А если бы вы приехали выступить перед читателями, то было бы совсем здорово. Заплатить мы вам не сможем, но, кто знает, вдруг вам будет просто приятно, или, по крайней мере, интересно, навестить город, в котором вы бывали когда-то, и поглядеть, как он изменился.

Татьяна Валентиновна (Библиотекарь Таня)”

Увлекшись чтением письма, я забыл об опасности, которая подстерегала всех жильцов нашего подъезда на входе и на выходе. Лето, как я сказал, было безумно жаркое, убийственное лето. Уже горели вокруг Москвы леса и торфяники, как это было однажды, много лет назад, и горьковатый запах дыма можно было различить и на окраинах столицы, а иногда он и в центре улавливался, при горячем и сухом, совсем не освежающем, шевелении воздуха. Дуновением я это шевеление не взялся бы назвать.

С ума сходили все, и люди, и животные. И только этим я могу объяснить поведение одной вороны – она попросту спятила. Вот уже четвертый день она дежурила на высокой ветке клена метрах в десяти от подъезда и, стоило кому-нибудь подойти к его дверям или выйти из дверей, как она с пронзительным злобным карканьем неслась на этого человека, стараясь или клюнуть в голову, или цапнуть костистыми лапами или, по крайней мере, ударить крыльями – и, заложив крутой вираж, возвращалась на свою ветку.

Двух старушек она чуть не до инфаркта довела, да и жильцы помоложе с опаской поглядывали, когда выходили на улицу, готовые или голову пригнуть или попробовать поймать ворону резким движением за лапы и свернуть наконец башку поганой птице. Шли разговоры о том, чтобы позвать участкового и пусть он ее подстрелит, она ж и на детей, гадина, кидается, и никакого житья от нее нет.

Никто не мог понять, почему ворона именно наш подъезд избрала для нападений. Может, кто-то из мальчишек, в нашем подъезде живущих, ее вороненка подбил? Может, ее еще как-то обидели? Но мне думалось, повторяю, что у вороны приключился тепловой удар, после чего в ее вороньих мозгах произошло короткое замыкание. По Чехову: “У него было разжижение мозга, и мозг в уши вытек”. Ну, а как мозг вытек, так она и пошла войной на ту часть мира, которая оказалась ближе всего.

Как бы то ни было, ее, я думаю, и впрямь настигла бы почетная, хотя и безвременная смерть от пули участкового, если бы не вмешались совсем иные силы.

Я уже сказал, что, читая письмо, я отвлекся от окружающего мира и забыл о вороне. Очнулся я только тогда, когда ворона, бешено каркая, сорвалась со своей ветки и неслась на меня, растопырив когти и вскинув голову так, чтобы сподручней было наносить удар мощным клювом.