Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



Колька, почуяв, что колено сползло с его рёбер, приоткрыл один глаз и украдкой наблюдал, как дед пытается продышаться, прохаркаться. Ему даже чуть жалко было того, хоть он и дрался часто. По пустякам дрался.

Обычно дед делил прокисшего рябчика на пять капканов, аккуратно развешивая приманку именно в то место, которое полностью перекрывается. С какой стороны не подойди, – обязательно вляпаешься в капкан. Дед хитрый. Давно живёт, и всё в лесу.

Но, и Колька, не лыком шит. Он, по своим, собачьим меркам, тоже, давно век тянет. Кое-что понимает в лесных делах. Хоть и часто потчует его напарник кулаками, да посохом, а пройти, другой раз, мимо вкуснятины такой, как протушенный рябчик, – сил нет.

Вытянувшись в струнку, чтобы не угодить в замаскированный капкан, Колька, что тебе ювелир, снимал желанную приманку. Тут же, на тропке, располагался и трапезничал, прислушиваясь, как скрипят мягкие олочи приближающегося старика.

Съев приманку и подлизав за собой накроху, Колька чуть отходил от капкана, ложился на бок, в мягкий снег, и готовился принимать законное наказание.

– Сс-воло-оч ты распоследняя! – ещё издали начинал распаляться старик.

– Чтоб тебе пусто было! Чтоб ты, гад, обожрался когда, да издох с того обжорства!

Дед подступал к кобелю, придавливал его коленом, вминая в пухляк, скидывал рукавицу:

– Во-от! Во-от тебе! Во-от!

Расходившись, дед воевал, пока не заходился в кашле, или просто задыхался и, уткнувшись морщинистым лбом в Колькин бок, долго лежал, отпыхивался, душил в себе надсадный хрип.

Когда всё приходило в норму, дыхание восстанавливалось, дед раздёргивал паняжку, доставал мешочек с приманкой и подновлял ловушку. Колька, вытряхнув из шерсти снег, молча, стоял рядом, с любопытством наблюдал за работой, преданно ловил взгляд хозяина.

Шли дальше. Дед устало, медленно, тяжело опираясь на отшлифованный временем посох. Колька, торопливо отруливал в сторону от путика и азартно искал повод, чтобы отличиться. Обычно, он где-то недалеко отыскивал зазевавшуюся бельчонку и начинал облаивать её, вытаптывая вокруг деревины круговик.

Охотник, – откуда силы, бежал на зов напарника, выглядывал и долго выцеливал зверька. Снова опускал стволину, протирал рукавицей заплывающие потом глаза, брови. Опять прилаживался. Колька суетился рядом, подталкивая деда носом в штаны, отскакивал, взлаивал. Пристально вглядывался в разопревшее лицо, будто хотел помочь.

Наконец, белку добывали. Может и не с первого раза, может и поматериться приходилось, но, добывали. Присаживались здесь же, под деревиной, отдыхали. Дед ласково гладил Кольку, что-то мурлыча себе под нос, в спутанные, разноцветные усы. Они, и, правда, с той стороны, где обычно цигарка, – рыжие, а с другой стороны седые, почти белые.

Пёс, извернувшись, пару раз лизал старика в солёный лоб. Здесь же отходил в сторону, хватал полной пастью рыхлый снег, словно заедал терпкую соленость. Белку бережно приторачивали к паняге, прикрывали тряпочным клапаном, чтобы снег не забивал, и снова выбирались на путик. Устало шли дальше.

– Пристал я, Кольша. Пристал.

Кобель, заслышав чуть разборчивое мурлыканье хозяина, притормаживал. Сторонился и, выгибая шею, заглядывал в глаза, понять хотел. Да что там хотел, – понимал. Конечно, понимал. Как не понимать, когда жизнь бок обок протопали по тайгам. Обо всём поговорили за годы, обо всём.

– Нет, не только теперь. Нет. По жизни пристал. По жизни. Понимаешь, Кольша, радости в душе не стало. Вот, не стало. И солнышку, по утрам, через силу улыбаюсь, просто привык, как ещё отец учил: улыбнись, и обрадуйся. Вот, улыбаюсь, по привычке, а радости нет.

Кобель обгонял, оплывал по снегу хозяина, с тревогой заглядывал в лицо, напрягаясь от затянувшегося монолога. Выбравшись на тропу, чуть удалялся, надеясь, что старик прекратит разговор, когда останется один. Но тот продолжал ворковать. Сам с собой продолжал.

– Каждому дню, бывалочи, радовался, каждой зорьке. А, как осень ждал! Душа дрожала, как на охоту с напарниками сбирались. Э-хе-хе. Уж сколько лет одни с тобой лазим тут. Все напарники давно нажились: кто сам, кого медведь заломал. Помнишь? Ты помнишь! Тогда ещё молодой был, за то тебя и простили. Всё помнишь.

Дед шагал трудно, увесисто. Будто каждый шаг выверял, впечатывал.



Напарник тогда и сам виноват был. Конечно. Он заломины для берлоги вырубал. Или поленился, – тонковатые выбрал, хоть и знал, что медведь лежит крупный. Знал. Может, поспешал дюже, оттого срубил, что подвернулось. Они того медведя ещё осенью ловко выследили. Дождались, когда улежится, разоспится покрепче, только потом, по зиме, пошли ковырять. Напарник, тогда ещё похохатывал:

– Не бей в берлоге-то, пусть выберется. А то дюже хрушкой, – не подымем потом. Не спеши, с выстрелом-то, не спеши.

Боялся, что не вытащим из берлоги битого зверя. И, ведь, не первого брали, а вот, сплоховал.

Дед, тогда уже с бородой, потому и дед, в стороне встал, с одностволкой. Напарник сам решил принимать. У него и ружье с двумя стволами, да и силы поболе, – молодой ещё. Только сороковник разменял. Кобель, опять же у него, – рабочий.

Дедов Колька тогда ещё учился только тайге, постигал. Похоже, что ему больше нравилось с ребятнёй дурачиться. Сумки им таскал до школы, да обратно. На санках катал. Гаркнут ему: Колька, неси!

Он и рад стараться, тащит брошенный ранец, или санки в гору. Заполошный.

У берлоги приосанился, хоть и впервой. Загривок вздыборил, в горле камешки перекатываются, скаргычут друг о друга. Посматривает на старого. А тот носом дух ловит, в чело, мелкачём прикрытое, заглянуть пытается. Хвост упругим кольцом топорщит.

Когда напарник последнюю заломину – слегу вкинул в чело, охнула земля и веером взлетела, вперемешку со снегом. Не задержали жердушки зверя, даже на секундочку не задержали, – слабоваты оказались. Не успел напарник ружьё схватить, прислонённое тут же, к стволу поваленной лиственницы. Не успел.

И собака, – старый, рабочий кобель, навис на штаны зверя, да где там, разве такого удержишь. Медведь свалил мужика с ходу, ярился на нём. Ярился, не смотря, что пулю дедовскую без заминки получил. И по месту получил, по лопатке, а вот, только злости прибавило. Опять же, может без пули-то, просто удрал бы, да и всё.

Всяко потом передумалось.

Колька, будто и не испугался, чтобы в бега, но присутствовал, молча, как в ступоре. Уж потом, после второго выстрела деда, когда медведь распустился, конвульсивно дёргая лапами, он налетел на зверя и стал усердно давиться шерстью.

Напарника дед доволок до зимовья, с трудом, с муками, доволок. А на другой день и до лесовозной дороги, но жить тот так и не стал. Долго болел, по больницам, да клиникам возили его родственники, всех знахарок спознали, но не поправился.

Себя винил дед, Кольку чуть было не кончал, да, уж поздно руками махать, не поворотишь вспять. Не переделаешь, того, что случилось.

Сезон пропустил было, – пировал, но с новогодних праздников всё же собрался, умотал в тайгу. С тех пор только с кобелём и напарничал, из людей никого не брал.

– Помнишь. Всё помнишь. Глядишь, и оттянули бы зверину тогда, вдвоём-то, пока я перезаряжался. Помнишь.

Колька распускал хвост чуть не до самой тропы, старчески прогибал спину, и тяжело тащился. Не бежал, не шёл, а именно тащился, пряча грустные глаза.

– Сильно тебя виноватил тогда. Не ребятня бы, кончал. А теперь вот, вместе старость встретили. Вот оно как, о-хо-хо.

Дед тащился, не лучше своего кобеля, грузно опирался на посох, прилаживался плечом к деревинам, стоящим рядом с тропой. Хоть на минуточку останавливался.

Солнце, подёрнутое дымкой и прикрытое кронами хвойника, лишь угадывалось, лишь обозначало приближение морозного вечера. Кедровки примолкли, прекратили свой извечный базар в исполинских вершинах. Мелкая птаха схоронилась в тёплых закутках, в надежде дожить до завтра. В надежде, что тёмной, холодной ночью, не потревожит её пронырливый соболёк, не учует, не найдёт.