Страница 21 из 29
Даненберг Володя часто приходил к нам в дом, как бы поддерживая дружбу с моим братом Сергеем. Марк тоже был постоянным гостем и трудился на кухне. Я предупреждала его, что если придет Володя Даненберг, то меня нет дома, а сама отсиживалась в папином кабинете.
В Строгановке отношение некоторых педагогов ко мне изменилось, а именно тех, кто старался угодить начальству, то есть КГБ (тогда НКВД). Я догадывалась, почему это произошло. На экзаменах по марксизму преподаватель держал меня больше часа. Я знала билет, отвечала прекрасно, но преподаватель продолжал задавать все новые и новые вопросы. Я видела, что в журнале уже стоит пять, в зачетке тоже и он уже расписался. А все-таки он меня не отпускал, потому что его смущало построение моих ответов, не похожих на ответы других. Все говорили примерно так:
– Идеалисты считают, что… а мы, материалисты, считаем, что…
Я же отвечала:
– Идеалисты считают так… а материалисты – эдак…
Совесть не позволяла мне причислять себя к лагерю атеистов, я помнила слова Христа: «Кто отречется от Меня пред людьми, от того и Я отрекусь пред Отцом Моим Небесным». И вот преподаватель не выдержал, извинился и наконец прямо спросил: «А вы как лично считаете?» Я сначала старалась убедить педагога, что мы еще студенты и только еще строим свое мировоззрение, опираясь на авторитетных философов и т. д. Но педагог не удовлетворился моим ответом:
– Конечно, это ваше личное дело, я не имею права вас спрашивать, но все-таки вы мне ответьте, как в настоящее время думаете?
Тут я схитрила – схватила со стола зачетку и бросилась к двери со словами:
– Больше не могу, устала!
– Как, постойте! – неслось мне вслед.
Но я уже была далеко и больше этого человека не встречала. Следующий семестр вел у нас другой педагог. Но, видно, предыдущий преподаватель что-то сказал обо мне, потому что новая милая дамочка, сменившая старого партийца, не давала мне покоя. «Почему она неравнодушна к тебе?» – дивились студенты. А дамочка, читая лекцию по марксизму, подходила ко мне и проверяла, что я пишу. Если я не писала (а редко кто за ней писал), то она выходила из себя, требовала, чтобы я записывала. Все возмущались. Эта дамочка спрашивала меня на каждом семинаре, а на экзамене гоняла без конца. Я на все ответила, и ассистент сказал:
– Довольно, пять.
– Нет! – ответила дамочка.
– Четыре? – удивился ассистент.
– Три! – грозно выпалила она и добавила тихо: – Я знаю, с кем имею дело.
Мужчина пожал плечами.
Однако были среди педагогов и такие, которые стали особенно внимательны и нежны со мной. Так, учитель по рисунку не ленился подолгу объяснять мне урок, указывал на ошибки. Мне казалось, что я не очень способная, тупая, не понимаю многого. А педагог был такой опытный, милый человек, не как все. «Он, наверное, верующий, – думала я о нем, – как и Куприянов» (профессор по живописи, который тоже отличался своим культурным, мягким обращением).
С преподавателем истории русской живописи у меня сложились особые отношения. Мы будто не замечали друг друга, чтобы не выдать нашу тайную веру. Я слышала, что Литургия Преждеосвященных Даров очень отличается от обычной, что многие восторгаются ее необычными песнопениями. Но так как Преждеосвященная Литургия служится только по будням, когда мы учимся, то я никак не могла на нее попасть. Тогда я решила опоздать на первые часы занятий и до лекций постоять в храме. Я встала раньше обычного, приехала на метро в храм Илии Обыденский, когда было еще темно. Но храм был уже полон. С этюдником на ремне через плечо и рулоном бумаги под мышкой я пробралась вперед и повернулась к окну, намереваясь сложить свой груз на подоконник. Меня пропустили, кто-то попятился. Кто же? Да наш Ильин, наш длинный педагог! Я сложила вещи, встала в двух шагах от него. И тут священник начал произносить молитву «Господи и Владыко живота моего», на которой я вместе со всеми начала класть земные поклоны. Несомненно, Ильин видел меня, но, видно, успокоился и не ушел. Он прошел потом на исповедь, а я была вынуждена уйти, не дожидаясь конца Литургии, так как время мое истекло. Итак, мы сделали вид, что не видели друг друга (так в те годы полагалось).
Ильин многократно проводил свои лекции с нами в Третьяковке. Потом он дал нам задание написать сочинение. Тему мы могли выбрать по желанию. Я взяла картину Иванова «Явление Христа народу», писала с увлечением, много цитировала из Евангелия. Недели через две, когда мы изучали стили, листали альбомы, снимали кальки, вдруг вошел Ильин.
– Где тут Пестова? – спросил он.
Студенты указали на меня. Я сидела в углу и не могла подняться, так как держала на коленях тяжелую книгу – переводила узор. Ильин подошел, наклонился ко мне и показал мою тетрадь.
– Вы сами писали? – спросил он.
– Да, конечно, – отвечала я.
– А чем пользовались?
– Первоисточником.
– Чем? – переспросил Ильин.
– Библией, – прошептала я, подняв голову.
Он быстро встал, отвернулся и зашагал обратно, сказав только на ходу:
– Надо бы побольше раскрыть связь внешности с внутренним содержанием. Но все равно прекрасно написано!
У двери Ильина пытались задержать, спрашивая оценку и тему моего сочинения. Он сказал только: «Пять!» – вырвался и убежал. Он сберег нашу тайну.
Был у нас один преподаватель живописи, а именно старик Константинов, который вел себя возмутительно. Солидный, с длинными, ниже плеч, седыми волосами, с такой же бородой, он обычно медленно двигался по коридору, посещая наши мастерские, когда ему вздумается. Видя его приближение, студенты давали знать другим и разбегались. Мы знали, что без хозяина холста профессор до него не дотронется. Как-то я не успела смыться, и Константинов застал меня за работой.
– Где же ребята? – спросил он.
Я развела руками:
– Не знаю.
Константинов поморщился, прищурился, взял мой мастихин (ножичек для красок) и счистил весь мой труд.
– Вот теперь лучше стало, – сказал он и удалился.
Вот этого-то все и боялись. Ведь после такой «поправки» невозможно за оставшиеся четыре часа (до сдачи работы) восстановить то, над чем студент трудился уже двадцать часов перед этим.
А в другой раз, когда мастихин мой ему не попался под руку, Константинов харкнул в свою ладонь и старательно размазал плевок на моей картине, после чего молча удалился.
Нам задали писать этюд с обнаженной натурщицы – молодой девицы. Мне было так стыдно смотреть на это, что я смущалась и работа моя не клеилась. Наш уважаемый профессор Куприянов разводил руками, а я… я ушла, не закончив работу.
За благословением к старцу
Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег еще не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было ее тайное имя, а мы знали ее как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьей, недалеко от них ютилась в темной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз ее обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из ее карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала ее у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои теплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике ее разоренной обители отце Митрофане.
Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясен святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидеть старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить мое учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему свое сердце.