Страница 2 из 12
— И ее неуспокоенный дух вечно будет преследовать актрис, танцовщиц и хористок, дабы предостеречь от такой же судьбы…
— Сорок рублей, девочка…
— Чего сорок?..
Тоня так и не поняла, что это ей втолковывает обнимающий мужчина, только почему-то выкрутиться из ненавязчивых объятий никак не получалось. Тоня решила было поддасться и уйти, куда ее звали, узнать тайну этих сорока рублей, но тут Лизка выкрутила ее из теплых и надежных объятий, и мир начал стремительно улепетывать из-под ног, брюзжать голосом Якова над ухом, заволачиваться сиреневой дымкой, в которой только так хохотала кружившаяся на люстре Ле Мортье, мотая каблуками перед самым Тониным носом.
— Ты опозорила меня перед знакомыми, — сквозь зубы шипел Яков, глядя на нее из темноты экипажа, с параллельной скамьи. — Я не ожидал, что ты можешь вести себя так… разнузданно. И я не имею никакого желания брать тебя с собой в следующий раз.
Тоня молчала, мутно глядя куда-то вперед, в черноту между сюртучным плечом Якова и голым плечиком Сони. Потом заметила, как Яков, отчитывая ее, тискает колено сидящей рядом девушки. Ей стало противно, и она перевела взгляд за окно, где пустынно синела ночная темень. Сейчас бы вспомнить, что было в кабаре, не случилось ли чего-то непоправимого, не надо ли срочно бежать к лекарю при пансионе, не пахнет ли от нее дымом и табаком и где осталась маленькая сумочка с рюшами и перчатками. Тоня привалилась лбом к холодному стеклу и попыталась выгнать из головы любую мысль, но ей не удалось: тревога, тревога, тревога. Чьи-то руки легли на талию, поглаживая, отвлекли на миг, и она не стала их скидывать и даже оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это делает: Лиза или Яков.
Потом мягкая ладонь скользнула в рукав платья, примяла грудь, и Тоня нервно выдохнула. Мягкая ладошка. Женская. И Яков бы никогда не позволил себе такого. Наверное, он прекрасно знал, что никаких нежных чувств Тоня к нему не испытывает: ей просто нужен дружок, чтобы сопровождать в подобные места. Да и ему она нужна только как лишний элемент образа: красивая балерина, «гимназисточка», как он ее представлял друзьям. Только никакой гимназистской она не была. И от этого тоже стало противно.
Ладонь Лизы мяла, гладила, тонкие пальцы пощипывали и выкручивали, и Тоня ненадолго отвлеклась от вязких мыслей. Стекло запотело от ее дыхания, а дыхание Лизы жгло затылок. Потом Яков приоткрыл окошко, и в салон дохнула холодным воздухом. Тоня вздрогнула и села прямо, испуганно отпихивая руку хористки. Та хмыкнула и тоже повернулась к окну. В голове Тони щелкнуло, что надо бы приласкать в ответ: наверняка, Яков только этого и ждет, как и сама Лиза, и это было бы уместно, пикантно, скандально… Тоня снова отвернулась к окну и притихла.
От экипажа до дверей пансиона ее провожала все та же Лиза. Ее тяжеловатое лицо с крупными зубами за узким стежком губ было задумчивым.
— Лиза?.. — Тоня немного закинула голову. — Ты не видела… я ничего не?..
— Не-а, — не потребовала дополнительных объяснений Лизка. — Все время на виду была, только тот тебя увести хотел, но мы сами уже уходили. Считай, тебе повезло.
— Как всегда, — бледно улыбнулась Тоня.
И в который раз напомнила себе, что однажды удача закончится, и тогда… Думать об этом не хотелось. Ни о чем думать не хотелось. И оставалось только порадоваться, что хористка в самом деле приглядела за ней и успокоила. Тоня обернулась у самой двери, долго глядела в тяжелое невыразительное лицо, а потом благодарно, но механически поцеловала липкие от помады губы. Лиза равнодушно похлопала ее по талии и вернулась к экипажу.
Мадам Сигрякова, конечно, не ложилась спать. Как она могла? Старое сердце едва не остановилось, когда негодная воспитанница не явилась к восьми, в десять часов был распущен звон по всем жандармериям, а в двенадцать бедная мадам, выпив для успокоения несколько чашек чая из мелиссы, пришла в парадную дожидаться нерадивую подопечную. И теперь на ее лице странно мешалось сострадание, облегчение и глумливый восторг.
Тоня, пошатывающаяся, с размазанной по губам помадой, потекшей тушью и голыми плечами, предпочла вцепиться в стул и молча выслушать все нотации. Все крики и страшания. Голова раскалывалась от боли, но она терпела.
— …ну так что же, госпожа Люричева?
— Простите?.. — Тоня подняла голову и с трудом разлепила веки.
— Я спрашиваю, — терпеливо и едко повторила мадам Сигрякова. — Я спрашиваю, может, вам вовсе и не нужно наше училище? Вы так самозабвенно предаётесь… подобным забавам, отплясываете по кабаре, задрав юбки…
«Знает, старая грымза», — обессиленно сообразила Тоня. И откуда она все всегда знает?..
— …что, может, вам будет лучше покинуть нас?
Тоня напряглась и сжалась. Госпожа Сигрякова очень редко заговаривала об уходе из пансиона, и Тоня знала, что такие слова не просто пустой звук, как обычные нотации. Если говорят об исключении — дело дрянь. Значит, допустимый лимит нарушен. Она понимала, что являться в первом часу ночи, когда общий комендантский час — восемь, очень плохо. Знала, что приходить со следом белого порошка на платье — ужасно. Знала, что если бы на ее шее нашелся хотя бы один засос — ее бы точно выпнули, а это означало смерть. Если повезет.
Но ведь гуляли и употребляли все, а у Васьки Солженовой даже был любовник. Не дружок, как у всех, а настоящий любовник. И шелковое белье, иногда мелькающее из-под пачки, и вечернее платье с голым бедром. Но, наверное, госпожа Сигрякова за что-то невзлюбила именно маленькую Тоню Люричеву, вцепилась в нее, как репей, и не желала отпускать.
— Нет, — Тоня замотала головой. — Я не хочу уходить. Валентина Альбертовна, я ведь правда живу балетом. Я…
— Вы третий раз поете мне одну и ту же песню! — мадам Сигрякова хлопнула по столу ладонью. — И я каждый раз вас прощаю, а вы отправляетесь пропивать свой талант по притонерам, пачкать свою чистоту о руки всяких Эдуардов и Джеймсов, — Тоня испуганно съежилась, — и позорить всех нас! Сколько можно мне прощать ваши загулы, Люричева?!
— Я клянусь, что это было в последний раз, — Тоня сжала ладошки в острые кулачки, не отрывая взгляда от выделившихся венок и сухожилий. Она каждый воскресный вечер обещала себе: никогда. Но потом приходила весточка от Якова, и… — Никогда больше.
— Вы уже клялись мне, госпожа Люричева, — грозно вещала мадам Сигрякова. — Вы и рыдали передо мной, и умоляли, и грозились, и я дважды прощала вас. Но когда история повторяется в третий раз…
— Валентина Альбертовна, я утоплюсь, — тихо проговорила Тоня, не поднимая глаз от сжимаемых и разжимаемых кулачков. — Меня из дома выгонят.
— И вы снова мне угрожаете!..
Раздался визг. Мадам Сигрякова смолкла, поднимая голову и прислушиваясь. Тоня тоже притихла, затравленно молясь, чтобы кто-нибудь отвлек их, зашел, объявил о чем-то ужасно важном, заставившем начальницу пансиона забыть о нашкодившей воспитаннице.
Прошла минута, может, полторы, мадам Сигрякова насупилась, переводя грозный взгляд на съежившуюся девушку, вздохнула и ничего не успела сказать. Дверь отворилась, и внутрь ввалился запыхавшийся привратник.
— Девица одна повесилась, вторая застрелилась! Или ее застрелили, не знаем…
— Что? — госпожа Сигрякова уронила перо, которое до этого крутила в руках. — О чем вы, Игорь?
— Пансионерки две, — объяснял привратник, тяжело дыша. — Одна в подвале, застрелена. Вторая на верхнем этаже повесилась. Я тела не трогал, точно не знаю, жандармов уже позвали. Одна в подвале…
Мадам Сигрякова встала, оправляя платье, держась необыкновенно прямо и сухо. Только лицо у нее стало совсем белым, рыхлым, как комок мокрой газетной бумаги. Не глядя на Тоню, она бросила:
— Идите в комнату, госпожа Люричева.
Тоня кивнула, только чужому вмешательству она уже не шибко радовалась. Ей стало страшно, и она испугалась: как бы это была не Настя. Она на миг представила, что сейчас войдет в свою спальню, а там, на фоне окна, будет раскачиваться настин труп, только вместо ее простоватого лица на нее взглянет разъеденная трупной гнилью маска певицы Ле Мортье…