Страница 15 из 44
— Знаю, — опустила она голову, и Сергей поразился болезненному выражению ее лица. — Но какая же это радость? Если бы я умерла, тогда другое дело.
— Что вы говорите! Подумайте, что вы значите для нас живая, в безопасности?
— А для меня? — Глаза Веры горели, голос звучал громко. Она почти кричала. — Я ведь тоже живой человек. Я была спокойна, когда меня держали в тюрьме и судили. Я сделала все, что могла, и имела возможность спокойно умереть. А теперь? Что мне делать? Я свободна и снова должна искать, что делать, а найти так трудно.
Это был крик души, и Сергей понял, какая ошибка считать Веру Засулич непреклонной, экзальтированной героиней исторической драмы. Она была простым и в то же время по-человечески сложным существом. Ее подвиг был для нее так же естествен, как и вся ее предыдущая, не очень заметная жизнь, типичная для сотен русских девушек, связавших свою судьбу с революцией: учительница, работница кустарной мастерской, участница молодежных кружков Петербурга…
Пересилить собственный характер она не могла. Ей претило, когда ее называли героиней.
Сергей Кравчинский напоминал ей большого, доброго ребенка. Даже его оригинальная голова с шишковатым лбом не разрушала этого впечатления. Вера видела улыбку его добрых губ, встречала его открытый, простодушный взгляд и понимала, что он, как ребенок, увлечен в людях только хорошим. Для него не было большей радости, чем дружба, разговор или даже беглая встреча с хорошим человеком.
Он не навязывал ей своего общества и, кажется, понимал, что с ней происходит. Он сам томился в бездействии и доверчиво открывал ей свою душу.
С ним было просто. Они разговаривали о самых разных вещах, они подружились.
— Одного я вам никогда не прощу, — сказала ему Вера.
— Догадываюсь, — засмеялся Сергей, — моей статьи?
— Как вы могли написать такое?
— Разве это неправда?
— А разве правда, когда человек пишет о каком-то чудном образе, о сиянии, о юной мстительнице?
— Что же в этом плохого?
— Хотя бы то, что это напыщенно.
— Вы так думаете?
— И вы должны так думать. Так вообще писать нельзя, даже если бы это было не обо мне.
— Хорошо, — пригрозил Сергей, — я напишу о вас по-другому.
— Господь с вами! — замахала на него руками Вера. — Этого еще не хватало. — Но, не исключая в будущем подобную выходку от такого горячего человека, как Сергей, решила польстить: — В вашей статье было одно разумное место.
— Это какое же? — Сергей на всякий случай ожидал с ее стороны подвоха.
— В самом конце.
— Что-то не помню.
— Разумеется, — ехидно сказала она, — вам было не до того! А мысль дельная.
— Да скажите же, ради бога!
— Скажу, не спешите. Давно, между прочим, собиралась сказать. Мысль о том, что в России созрел вопрос об организации революционной партии.
— Значит, вы тоже так думаете?
— Да. Я бы сама поехала для этого домой. Но мне сейчас нельзя. А вы правильно писали, что пора соединить наши силы. Вот за это я готова простить вам всю вашу романтику.
— Без романтики тоже нельзя, — весело возразил Сергей, глядя в ее умные, лучистые глаза и радуясь, что нашел в ней неожиданно союзника.
Да, без романтики у него не получалось и главным образом не в том, что он писал, а в том, что делал. Романтикой была вся его беневентская попытка свергнуть власть неаполитанского короля. Романтикой являлась и поездка в Сербию и Боснию.
Теперь он мог спокойнее оглядеться и выделить главное в том, что произошло там.
Тогда, больше двух лет назад, он настолько устал от споров и разногласий при организации заграничного журнала, что просто сбежал от русских эмигрантов, когда узнал, что две южно-славянские области — Босния и Герцеговина — восстали против турок.
Это был не мираж, не разговоры, а борьба.
У него было письмо к Пеко Павловичу, одному из руководителей восставших областей. Сергея приняли хлебосольно, как своего…
До ночи сидели за столами в крестьянском дворе босняцкой деревни, где разместился отряд повстанцев. Пили крепкую ракию и кислое виноградное вино, которое приносили из погреба в больших кувшинах. Босняки в расшитых галунами куртках ударяли своими кружками в кружку Сергея: за победу в схватке с турками, которая была накануне, за победу в первом сражении Сергея, за полную победу над басурманами.
Сидели долго, пили много, но никто не пьянел. То ли потому, что больше пили кислое вино, а не «лютую» ракию, то ли потому, что хмелю вообще трудно было побороть такую славную компанию, которая дружно гудела за столом, дружно и складно пела протяжные песни.
Эти люди внешне ничем не напоминали студентов. Они сидели в особенных, полувоенных куртках, при оружии; лица их были бронзовые от горного ветра и солнца, не то что бледный румянец тех, кто подолгу жил в Петербурге. Но Сергею они, с их застольным разговором и пением, напомнили именно студентов Петербурга. Те тоже любили собираться большими компаниями, вести шумную беседу и петь свои то грустные, то веселые песни.
Короткая студенческая жизнь представлялась теперь Сергею чем-то почти нереальным. Это было вечность назад.
Да ведь и разговоры, и песни, и вино в дружеском кругу — все это лишь внешняя сторона, декорация. Суть-то студенческой жизни — как и любой другой — не в этом. И однако же, странно, именно этот антураж милее всего сердцу, именно он способен всколыхнуть целое море воспоминаний.
Море воспоминаний… Сергей усмехнулся. Память, как всегда, работает по шаблону. Что, собственно, означает это выражение? Почему море, а не горы? Море — это вода, что-то ровное и расплывчатое. Гораздо лучше сказать — горная цепь воспоминаний. Особенно если воспоминания отчетливые. Или — горный кряж воспоминаний. Но это почему-то звучит высокопарно. «Он видел горные хребты, причудливые, как мечты…» Нет, это совсем другое. К тому же стихи всегда чуточку выспренны, им это не мешает.
В Сербии Сергей заново стал переживать радость общения с человеческой речью. Сербо-хорватский и босняцкий языки были очень близки русскому, но и рознились от него. Они позволяли увидеть в простом и привычном раньше слове новый смысл. А то и забавляли: трудно было быстро приноровиться к некоторым казусам чужого языка.
Ему сразу попались два слова — ружье и пушка, и не сразу он к ним привык: пушка означала у сербов ружье, а для самой пушки имелось короткое, как ее выстрел, слово топ.
Привыкать приходилось ко многому, и не ко всему можно было привыкнуть.
Хорватская и в особенности сербская деревня после русских деревень раздражала Сергея. Она выглядела зажиточной и сытой. Богатые дома, много скота, аккуратные дворы и улицы. В деревенских трактирах, механах, Сергей ни разу не видел сцен, к которым так привык в России: с треском, чуть ли не срываясь с петель, распахивается дверь кабака, и из него выталкивают растерзанную фигуру, в лаптях, в рубахе (армяк только что заложен кабатчику), с пьяными бессмысленными глазами.
Эх, горе горькое, русское. Ни кола, ни двора. Бесшабашность и нищета. Удаль и грубое пьянство. Да и пьянство все больше с горя, с тоски, с бедности.
Хлыстом обжигала мысль: не я должен освобождать, а меня, меня! От моей бедности, приниженности, бескультурья. От моих кулаков, помещиков, жандармов. От всей той российской нечисти, которая не дает русским устроить свою жизнь так же красиво и зажиточно, как удалось это сербу, словаку и герцеговинцу.
Сергей встал из-за стола, пошел по двору.
Навстречу, из сарая, где был погреб с огромными бочками, хозяин-босняк, принимавший у себя Пеко с его друзьями, нес два кувшина. Он сверкнул Сергею белыми зубами и что-то сказал.
Над высокой кукурузой, которая огораживала хозяйский участок, в звездном небе сиял серп луны. «Кривой, как ятаган, — подумал Сергей, но тут же сердито поправил себя: — Серп и сам по себе достаточно крив».
В тот вечер возникла и первая трещинка между ним и Пеко.