Страница 25 из 26
Было Витьке года три, когда в первый раз Надя повезла его к деду Кондрату. В ту пору волок ещё Кондрат Ерофеевич на своём горбу громадный яблоневый сад совхоза «Смычка». Расселся тот сад на угорье, открытый солнцу, по-матерински ухоженный, в двадцати километрах от городка. И горожане знали его преотлично: лет пятнадцать кряду, по осеням, Кондрат засыпал городок дешёвыми яблоками. И как про своё – надёжное, деревенское, необманливое – чалдонистые горожане, блаженно мягчая, говорили: «Кондратовский налив. С кондратовского саду. Подоспе-ел». И разрывали зубами литое, трескучее яблочко, смачно хрумкая. В свою очередь, у себя в саду Кондрат Ерофеевич с такой же блаженностью во взоре и голосе возвещал соратникам своим – нескольким пожилым бабам да коновозчику Шальнову: «Весь город кушают наши яблоки, товаришшы. Мы городу, стало быть, самые что ни на есть необходимые люди. Смычка города и деревни, товаришшы…» А когда раз в месяц спускался в совхоз получить зарплату и в пустом длинном сарае распивал четушку с другом своим Елизаром Лубенниковым, то, опять мягчая, говорил: «Я, Елизарий, весь город яблоками кормлю…» И тут же строго спрашивал: «А ты? Кого кормишь? Ответь!»
Осоловелый от стопки и полуденного зноя Елизар переживательно изгибал бровь дугой, поворачивал единственный глаз (одноглазый был) и смотрел в длинную тёмную пустоту сарая, при которой состоял в должности кладовщика. Долго, напряжённо просматривал её. Как бы разглядеть пытался попрятавшихся где-то в ней едоков. Кондрат присоединялся к нему, в свою очередь старался проследить, куда друг смотрит. Далёкий сумрак сарая недовольно ворочался, выдыхал к старикам, покачивал их на табуретках. «Слышишь!» – настораживал указательный палец Елизар. Понизу шебаршась, попискивали мыши. «Слышу». – «Во! Энто и есть мои едоки!» И без всякого перехода ударял:
На дряблой шее Елизара взмётывалась кверху «главная жизненная жила», тужилась, словно тянулась к чему-то и, так и не достигнув, обречённо опадала.
Как человек с небольно шибким ухом, Кондрат осторожно вторил…
В тот первый раз Надю и Витьку к Кондрату вёз коновозчик Шальнов. Потихоньку взбадриваясь матючками, поддавал и поддавал он бедной лошадёнке, и жёсткая шоссейка оттрясывала Надю с Витькой от городка дальше и дальше. Мимо, встречь и в обгон, проносились грузовики, густо обдавая ездоков пылью. Надя без конца отряхивалась, Витьку отряхивала – рубашонку его белую, штанишки – но где тут спасёшься от пылищи такой! – и, не выдержав, попросила Шальнова свернуть на просёлок: вот же он, под носом. Чего душу-то трясти да пылищу глотать!..
Маскируясь шоссейкой, Шальнов с новой силой матерками зазуделся. Однако задёргал лошадёнку вправо. Они ухнули с высокой дороги на просёлок – и сразу как в тихую и спокойную протоку вплыли. Лошадь, почуяв своё, родное, перешла на шаг, да и Шальнов её не понукал – тоже словно разом сбросил с себя всё это городское, тряское, надоевшее – расплавил взгляд вдаль.
Мимо двигались столбы с повялыми проводами, ползла знойная предгорная степь. Вдали под ковыльные выгоревшие одеяла попрятались невысокие горы с высунувшимися каменистыми ликами, морщинистыми и недовольными, как у стариков…
«Ну-ка, где он тута?» – Кондрат взметнул Витьку с полу, легонько потряс под потолком. «Ай прадеда свово не признаешь?» Как тоскливый кутёнок, взятый за шкирку, Витька висел. Молчал. Глаза уводил. Разочарованно опущенный на пол, кинулся к матери, за подол схватился. Набычился. Был дёрнут Надей: «Бука!» Все засмеялись. Однако уже через полчаса он по-хозяйски сидел на колене у деда. Малину уплетал. С тарелки. Обеими руками. Как рот замазывал – замазать не мог раскалёнными ягодами. Витьку до умопомрачения заинтересовал дедов нос. Мясистый, сизо-красно-спелый. Витька выгнет большой палец рожком и надавит губчатую сизость – та белой становится. Отпустит – тут же снова сизиной нальётся. «Странно. Очень странно!» Дальше ест. А дед посмотрит сбоку – и ну хохотать, глаза в потолок жмурить. Оборвёт смех и поверх слёз снова смотрит, с улыбкой ждёт. Правнук тут же поворачивается, с силой «бибикает» – дед аж морщится, трясёт головой. Хохоту – в избе тесно! «Вот тебе и бука-а! Хо-хо-хо!»
На пасеку в горы забрался Витька вместе с сумерками.
В последние два года отошёл Кондрат Ерофеевич от большого дела, перебрался на совхозную пасеку. В тайгу, под небеса. «Поближе к Богу», как грустно шутил он. И пока радостный Трезорка прыгал Витьке прямо в колпак плаща, подпирал Кондрат у съехавшей набок избёнки весь высокий колодец заката. И огромный, в корёжливых волосах, был как тот усталый, одинокий дуб во ржи у дороги. Пошумливала когда-то вокруг него небольшая рощица: братьями, сёстрами, женой, детьми. Но время, неотвратимое, безжалостное, повымело всех по одному на эту вот, настоянную пылью дорогу во ржи и укатило по ней за тянучий дальний взгор к скученному небу, подтолкнуло там легонько… и улетели они, растаяли в небе, навсегда сгинули. И только за рыжим тем полем, у сине загустевающей кромки леса, тоже во ржи, зацепились обсевками, совсем зелёненькие ещё, два дубка. Единственная внучка его и правнучек. И то – вона они где… Дотянись, докличься попробуй. Только что посмотришь когда издали – и то глаза слезой полнит. Эх, жизня, расшиби её совсем!..
Когда к окнам библиотеки сворачивала телега, полная пустой громыхающей тары – будто наглядными пустыми Надиными обещаниями, – а поверху их укором взбалтывался коновозчик Шальнов, – стыд и вина сжимали Надю, выталкивали на крыльцо.
– Ну, сёдни-то смогёшь?… Ждать иль нет?…
И видя, как Надя мнёт у груди кулачки, Шальнов, не давая рта раскрыть ей, подводил хмурую черту:
– Понятно…
Надя ему – сегодня никак! Каталог! Книги должны вот-вот привезти! А уж в следующий раз обязательно!.. Да, чуть не забыла! Селёдки! Селёдки! Сейчас сбегаю! Подождите! Дядя Шальнов!..
Рукой махал дядя Шальнов, спотыкающейся обидой шёл к телеге.
– Где нам старика навестить! Некогда! Мы городски таки – нам некогда! Селёдками откупаемся! – Уже взяв в руки вожжи, поворачивался в полунадежде: – Витька-то хоть где?…
Шаток тут же вырастал как из-под земли. И уже в следующий момент подпрыгивал на телеге рядом с коновозчиком Шальновым. И слабые материны протесты не слушал и не оборачивался. А Шальном подключался с матюками к городской колдобистой мостовой: мать её так-так! Распере-так! Расшиби так! Вместе с внучками городскими – так!..
Пока Витька снимал всё с себя у порога, Кондрат, закрывая собой свет коптилки, собирал вечерять.
После картошки с селёдками пили чай. Долго. До пота. С мёдом, с обстоятельным, мужским разговором. Поддевая ложкой с тарелки бегучий янтарный мёд, развешивая его на свету, любуясь им, говорил больше Витька. Про маленькие и не больно маленькие дороги свои. Про мать. Про письма отца. Не забывал упомянуть дядю Ваню Соседского – очень уважаемого дедушкой, поклон от него передать. На короткие дедушкины вопросы отвечал обстоятельно. В первую очередь, рассказал про начальную школу имени Сакко и Ванцетти («Это революционеры, дедушка. Погибли за светлое будущее. В Америке. На электрическом стуле. Прямо живьём!» – «Ишь чё удумали, имперьялизмы проклятые!»), куда он пойдёт записываться в первый класс. Вот после пасеки и пойдёт. И рассказать про войну не забыл: «Наши-то, – слыхал, дедушка, – опять Гитлеру по сопатке дали. Под Курском. Сопли теперь подбирает со всех фронтов да пятится, юшкой умываясь. А там, глядишь, американцы в ж… дадут» – размеренно, явно словами Шишокина, заключил он краткий обзор, стянул с блюдца и – одно к одному – перешёл к последним новым орденам и медалям, учреждённым правительством.
По этой части был Шаток большим докой. Откуда мог только вырезал контурно эти медали и ордена. Из старых книг, из журналов в библиотеке у матери. Газетами не брезговал. Регулярно, втихаря от дяди Вани Соседского, потрошил его настенный отрывной календарь. Заодно с орденами выдирал всех маршалов и генералов, резонно полагая, что если есть ордена, необходимы и должны быть к ним генералы. Но – странное дело! – вырезанные и оконтуренные, генералы будто разом лишались всех своих привилегий и почтительного окружения. Сразу становились плоскими, легковесными какими-то, пустыми. И Шаток напрасно подкачивал себя восхищением: то, что хотел он увидеть в них, он – в таких вот – не видел. Даже пальмовые веточки, чеканково пущенные по стоячим воротничкам генералов, не радовали его, как обычно радовали. «У-у! Не вырезаешь – нормальные, вырежешь – бестолковые…» Скосив лицо, у себя на пузе Шаток задумчиво разглядывал густо навешанных генералов… «Не вырезать если… так ведь на грудь тогда не повесишь… А так – к чему они?»