Страница 49 из 92
За время болезни князя враги его не дремали, и выздоровевший временщик был уже опальным вельможей. Скоро молва народная уже разжаловала его в простые дворяне.
– Какой же он вельможа? – говорили повсюду.
Вскоре затем появилось на устах у всех слово: «пирожник», затем слово: «Алексашка».
Через несколько дней после того в Петербурге, а затем и во всей России узнали, что ненавистный всем князь Александр Данилович Меншиков отдан под суд за многие преступления и ссылается в город Раненбург, который недавно он выстроил.
Софья одна на всю столицу, а быть может, и на всю Россию, горько плакала. В ее слезах были слезы о князе, но были слезы и о себе, о своей судьбе.
В первых числах сентября князь Меншиков с женою и дочерью, «рушенною невестой», с ближайшими родственниками, с несколькими холопами выехал из Петербурга под конвоем конной стражи.
Но едва доехал он до Раненбурга, как, лишенный уже всего, что приобрел он за свою жизнь, от титула до имущества, в простом мужицком зипуне отправился далее. На Волге, под Казанью, он овдовел и, схоронив жену не на кладбище, по-христиански, а зарыв ее просто на берегу матушки-Волги, около Усолья, отправился далее в Березов. Здесь он остался до дня своей кончины, давая своей жизнью пример современникам и потомству, что бедствия, принимаемые христианином как кара Господня, облагораживают и возвышают природу человеческую.
Жизнь бывшего всемогущего временщика в Березове была не жизнию ссыльного, а подвижничеством.
XX
Падение Меншикова в Крюйсовом доме не произвело никакого впечатления, так как у его обитателей явилась новая покровительница, ласково с ними обращавшаяся и обещавшая им исполнение всего, что желала сделать покойная государыня. Это была цесаревна Елизавета Петровна, которая с падением князя Меншикова стала первым лицом в государстве как обожаемая молодым государем тетушка.
Но если Скавронские, Генриховы и Ефимовские были довольны и счастливы, то Софья Карловна, казалось, выплакала все свои слезы. И чего ждала она с ужасом и трепетом – то и случилось.
Однажды явилась покровительница цесаревна и спросила у нее, почему оттягивается ее свадьба с ее «возлюбленным». Цесаревна, не зная причин, почему это дело затягивается, обещала девушке похлопотать, чтобы поскорее все устроилось.
У Софьи не хватило духу проронить ни единого слова. Она была слишком поражена таким оборотом дела… «Возлюбленный?! Он? Сапега!!»
Чрез два дня она была вызвана к цесаревне и та объяснила девушке, что за ней закрепляются разные вотчины, во исполнение воли покойной государыни, до двух миллионов рублей стоимостью, и потому свадьба ее может быть назначена безотлагательно.
Софья стояла как истукан, не благодарила и молчала. И то тяжкое горе, которое сказывалось в ней и игом лежало у ней на сердце, было принято цесаревной и объяснено ею как неразвитие или грубоватость натуры этой графини-крестьянки.
Вскоре после этой беседы с цесаревной, решившей бесповоротно участь и судьбу дохабенской Яункундзе, молодая девушка, с невероятным усилием подавлявшая в себе свое горе, не справилась с ним. Горе победило, и Софья в бреду слегла в постель. Иностранец-медик, призванный перепуганным отцом девушки, объявил болезнь опасною, назвав ее «инфламацией головы», а в то же время знахарка, найденная графиней Марьей Ивановной, объяснила, что у молодой графинюшки «огневица».
Весь Крюйсов дом, опечаленный болезнию любимицы, притих. Все наперерыв ухаживали за больною. Молодые силы скоро сказались, и Софья чрез неделю уже не металась и не бредила, как в первые дни. Через три недели она была на ногах, среди обрадованной родни.
Но тогда-то и началась смута в Крюйсовом доме. Более всех был встревожен граф Карл Самойлович.
Дочь объявила и объяснила ему все… Теперь, когда князь Меншиков был уже в ссылке, можно было выдать всю тайну, рассказать про их интригу и заговор.
Софья подробно передала отцу свой уговор с павшим временщиком и прибавила, что ни за что не пойдет за человека, которого не любит и который, вдобавок, относится к ней с нескрываемым презрением.
– Ему мое приданое нужно! – сказала Софья. – А я ему не нужна. Я буду несчастна с ним всю жизнь. А главное… Я хочу знать: где Цуберка и что с ним?
Карл Самойлович сдался на этот раз и стал на сторону дочери.
«Что ж, что мужик и пастух. А мы то кто же такие?..» – мысленно сознавался теперь прежний буфетчик Карлус.
Началась борьба, в которой приняла участие и цесаревна. Разумеется, более всех негодовал обманутый граф Сапега-отец, взволновался и даже стал грозить. Он близко принимал к сердцу дело о браке Софьи с его сыном именно ради состояния. Но девушка боролась упорно. До тех пор не давала она своего согласия, пока не привезли к ней из Дохабена того самого мацитайса, или ксендза, который хорошо знал Цуберку чуть не с детства и должен был когда-то венчать его с Софьей.
Ксендз подтвердил первоначальную весть, полученную еще Меншиковым. К этому прибавил, быть может, по научению Сапеги, что дохабенский ганц не только считался утопившимся, но что некоторые из дохабенских крестьян видели труп утопленника.
И Софья под этим ударом еще раз и еще горячее поплакала о судьбе своего бывшего жениха.
Между тем старый магнат объяснил Карлу Самойловичу, что если его дочь согласится выйти за его сына, то завещание покойной императрицы насчет приданого ее любимицы будет исполнено в точности. Если же она выйдет за другого кого, то цесаревна, недовольная упрямством девушки, отступится от Скавронских. Действительно, цесаревна заявила, что если Софья пожелает выйти за иного русского дворянина, то она предоставляет самим Скавронским хлопотать у государя Петра Алексеевича об исполнении воли покойной царицы. Разумеется, отец и мать Скавронские принялись приставать ежедневно к дочери, уговаривать и упрашивать ее, чтобы она дала свое согласие.
Софья Карловна, похоронив в сердце Цуберку, стала приглядываться иными глазами к молодому поляку и скоро поневоле должна была сознаться, что он был жених самый завидный во всем Петербурге. Он был молод, красив, умен и теперь стал вдруг чрезвычайно нежен и добр к ней. Вдобавок он был одной с нею религии, и родной язык его был ее родным языком, ее даже прозвали при появлении в Петербурге «польской фрейлиной».
«Если уж не за Цуберку, – решила, наконец, Софья, – то все равно за кого. Видно, он мой суженый! Уж лучше за поляка выйти, чтобы жить не здесь, а на родимой стороне».
И вскоре, к радости всей родни, была отпразднована пышная свадьба. Яункундзе у себя на родине, «первая» фрейлина в России – стала польскою графиней Сапегой.
Все придворные, вся знать и, разумеется, вся родня невесты были на свадьбе. После венчания в католической церкви, любопытного для многих дворян-гостей, был парадный обед во дворце. Несмотря, однако, на все старания посаженой матери, цесаревны, торжественности за свадебным столом не было никакой.
Юный государь настолько в этот день расшалился, что его не могли даже заставить сесть за общий стол. Он объявил, что будет обедать в соседней горнице с четырьмя фрейлинами, к которым относился особенно благосклонно. Многие опасались, что за обедом будет себя держать невоздержно дядя невесты, граф Федор Самойлович. К нему приставили и около него даже посадили доверенного человека, чтобы кормить его, но пить не давать. Вышло, однако же, совершенно иное: прежний Дирих, никогда не бывший в придворном обществе и очутившийся теперь почти впервые на торжественном обеде среди блестящих сановников, настолько был смущен, что не только пить, но и есть не мог.
После венца молодые супруги поселились временно в одном из лучших домов Петербурга, но отъезд их в Литву и Польшу был решен еще до свадьбы.
Вскоре после этого, «вследствие соблазнительного поведения некоторых членов Скавронской фамилии», то есть шалостей в городе юного Антона Карловича, и «вследствие беспокойства и возбуждения толков и пересудов в столице» – все обыватели Крюйсова дома были, по приказанию государя, препровождены на жительство в Москву.