Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 92



Сапега махнул рукой.

– Ну, я вижу, тебя не убедишь… С тобой говорить – все равно что воду толочь. Ну, и ступай, жалуйся королю польскому. А то хоть императору Римской империи… Да кстати уж прихвати и святого отца папу.

Панна хотела продолжать разговор, хотела убеждать и просить Сапегу ходатайствовать о ней снова, чтобы получить хотя бы только пятьсот рублей, но Сапега только отмахивался и молчал.

– Ну, вот что, ясновельможный пан. Двести рублей! Так уж и быть! – воскликнула панна. – Это мое последнее слово.

– Ну, а мое последнее слово, пани старостиха: как вернешься в герберг, укладывай свои пожитки и тихонько выезжай из Петербурга домой.

Сапега встал и начал почти выпроваживать молившую его на все лады старостиху.

– Недосуг мне, пани. Ступай!..

В это время появился в горнице какой-то молодой человек, и граф Сапега, обернувшись к нему, вымолвил довольно строго:

– Проводи панну до подъезда и прикажи внизу, что если панна захочет со мной опять видеться, чтобы ей всегда говорили, что я уехал.

Ростовская озлобленно взглянула на магната, внутренно обозлилась, но промолчала и быстрой походкой двинулась через все комнаты.

Разумеется, в Крюйсовом доме после посещения старостихи всякий день только и было речи что о ней, о ее намерении и даже ее угрозе.

Карл Самойлович успел убедить сестру и зятя, что баба-людоед с ума сошла, если решилась угрожать им.

– Здесь, в Петербурге, – говорил он, – мы с ней можем сделать что хотим… Захотим – мы можем просто ее отколотить.

– Ну, вот!.. – воскликнула Анна. – Каким же это образом?..

– Да очень просто. Ухвати это ее Михайло, коли она приедет, да и отдуй… или хоть выпори. Что же она сделает? Кому она пойдет жаловаться? Царице доложат – так об заклад бьюсь: она только посмеется.

– Да это ты только так, ради смеха, говоришь? – отозвалась Анна каким-то странным голосом.

– Конечно, ради смеха… Не станем же мы ее нарочно заманивать к себе да пороть. Да и ей надо быть о двух головах, чтобы к нам приехать опять… За нас царица и вся Российская империя станет.

Через день или два Карл Самойлович съездил к своей дочери-фрейлине, переговорить с ней.

Софья побывала у императрицы, вышла к отцу и сказала, что государыня знает о приезде старостихи Ростовской, что ей докладывал обо всем граф Сапега.

– Ну, что же она? – спросил Карлус. – Как она это дело обсудит?

– Этого она мне не сказывала, – ответила Софья.

– А говорила ты ей, что старостиха грозится Анну с мужем и детьми взять силой и увезти к себе в кандалах?

– Сказывала.

– Что же царица?

– Она много смеялась…

– Ну, вот! Я тоже говорю! – весело воскликнул Карл Самойлович.

– Спросила я у государыни, опасаться ли тетушке самой за себя и за семью?

– Ну, что же?..

– Государыня опять еще больше, даже до слез, смеялась.

– Ничего она не сказала?

– Нет, сказала: «Ах вы глупые, глупые! Какая-то старостиха приехала да вас напугала… Да вас не только она, а и король польский взять у меня не может».

– Ну вот, ну вот! – весело воскликнул снова Карлус. – И я так-то думал.

Разумеется, весь этот разговор с дочерью Скавронский передал дома сестрам и всей семье.

Не только Анна, но даже Михайло Ефимовский приободрились, смеялись и подшучивали заглазно над старостихой.

– Экая в самом деле дура, – говорил даже Михайло. – Приехала в Петербург – нас стращает. А русскую царицу польским королем испугать хочет… Этакая дура!

VII

Граф Федор Самойлович скучал все более и более. Обстановка Крюйсова дома, казалось, тяготела над ним страшным игом, он томился и чах, даже таял… как говорит народ.

Действительно, прежде Дирих был если не очень плотный и дородный мужик, то все-таки не совсем тощий. Теперь граф Федор Скавронский похудел настолько, что вся семья заметила это, несмотря на то, что видела его всякий день.

– Хворость какая-либо петербургская привязалась к нему! – говорила Христина.

– Это от тоски! Ему Трину жалко, бедному, – говорила Марья. – Выписать бы ее к нему или его отпустить повидаться с ней. За что бедному этак терзаться… Ведь он помрет от жалости своей.



– Это все от пьянства. Он скоро сопьется совсем! – говорили зятья Ефимовский и Генрихов.

– Все это от глупости от его, – говорила Анна. – Дурак он! А дурак и дурацкими болезнями болеет, и дурацкой смертью умирает.

Но Федор Самойлович однажды вдруг перестал пить, повеселел, немного стал опрятнее одеваться, чаще выходил и выезжал из дому и вообще изменился.

Все дети Крюйсова дома дивились, глядя на «дядю Дириха», как привыкли они называть его еще в Риге и в Стрельне.

Один Карл Самойлович, присматриваясь к брату, задумывался и тревожился. Ему показалось, что на бледном и худом лице белобрысого брата было какое-то особенное, будто торжественное выражение, а в белых глазах что-то недоброе.

Федор Самойлович вдобавок положительно избегал взгляда старшего брата, будто боялся его. Можно было поневоле подумать, что у него не чисто на совести.

– Что ты это? – спросил однажды брата Карл Самойлович.

– Что? – ответил Дирих, глядя в сторону.

– Повадка другая… Отскребся, как конь… Жениться, что ли, собрался? Зазноба завелась?

Дирих вздрогнул всем телом, поднял глаза на брата, и взгляд его блеснул яростно и озлобленно, как если б брат сказал ему нечто особенно оскорбительное.

– Чего обиделся? Тебе и вправду жениться бы след. А то этак хуже пропадешь.

Дирих мотнул головой, повернулся к брату спиной и на все его речи о необходимости жениться и начать жить степенно, «по-дворянски», не отвечал ни слова.

Карлус махнул рукой и мысленно прибавил:

«Да что ж мне! Век жили розно. Пускай делает что хочет. Не маленький. Хоть утопися!»

Однажды в Крюйсов дом приехала Софья Карловна и, повидав всю родню, осталась обедать.

Видя, что место дяди, графа Федора Самойловича, осталось незанято, она вспомнила о нем и спросила у матери:

– А что, дядюшка хворает, что ли?

– Нет, – отозвалась мать. – Он сидит у себя в горнице, третий день не выходит, Молчит как убитый и все о чем-то думает.

– О чем ему думать! – резко заметила Анна Самойловна. – Это ему дело не привычное. За него и прежде всегда его Трина думала…

– Не начудил бы он что-нибудь! – сказал Карл Самойлович. – Боюсь я очень, что брат что-то затевает тайно. Не удивил бы он нас.

После обеда Софья пошла к дяде. Дверь его оказалась заперта изнутри. Она постучалась.

– Кто там? – раздался угрюмый голос Дириха.

Софья назвалась… Щелкнул замок, и дверь тотчас же отворилась.

– Ты… Иное дело. Входи, – встретил племянницу граф Федор Самойлович. И, впустив девушку к себе, он снова запер дверь на ключ.

– Не хочу я их видеть. Никого. Они дураки! – сердито прибавил он.

Сев и усадив племянницу, граф тоскливо стал глядеть на нее.

– Что ты, хвораешь? – спросила Софья дядю.

– Нет… Но помру и без хворости, если не…

Он не договорил и замолк.

– Отчего же ты не выходишь отсюда, не обедаешь?..

– Я ем хлеб. Вот видишь… А вон вода в кувшине. Поем и напьюсь.

– Одного хлеба?..

– Одного хлеба!.. – насмешливо повторил дядя. – Ах вы… И ты тоже… Ах, дураки. Да прежде что ж вы ели? Все одни пряники да пироги?.. Или у вас память у всех отшибло?..

– Прежде. Да… Конечно. Поневоле… Но теперь зачем же я буду один хлеб есть! – наивно сказала Софья.

– От мяса жир у человека заводится, а с жиру человек бесится. Вот твои тетки, да и отец с матерью тоже, стали мясо есть – и стали беситься. А я не хочу… Ну, говори мне. Что ты? Как живешь?

– Ничего.

– Ничего… хорошо? Ну тебе-то можно по молодости. Привыкнешь и к этой жизни… А я не могу… Я, Софья, уйду.

– Куда?

– К себе. Домой… В Литву или в Лифлянды.