Страница 113 из 120
Он затушил папиросу о песок, оранжевый огонек мигнул, будто закрывшийся глаз.
– А иногда это означает просто «ветер».
Я почувствовал, как сжимаются пальцы и что снова могу дышать. Под ладонями был прохладный и мягкий песок.
– Ты тоже древнееврейского не знаешь, – сказал я.
– Это слово выучил специально.
– Зачем?
– Потому, что он и меня так называл, – ответил отец и скрутил еще одну папиросу, но не стал закуривать.
Некоторое время мы сидели молча.
– Люси позвонила мне две недели назад, – заговорил отец. – Сказала, что время пришло и что нужен помощник для вашего… ритуала. Кто-то, кто спрячет это, а потом поможет найти. Сказала, что это – самая важная часть.
Пошарив рукой за спиной, он достал коричневый бумажный пакет, какие бывают в бакалейных лавках, с закрученным верхним краем, и бросил его мне.
– Я его не убивал, – сказал он.
Я поглядел на него, и глаза снова стали мокрыми. Песок гладил кожу на моих ногах и руках, заползал под шорты и в рукава, будто в поисках пор, через которые можно проникнуть в меня. Присутствие отца совершенно не успокаивало. «Он никогда не у мел успокоить, как и вообще проявлять чувства», – с яростью подумал я. Ярость показалась мне уместной. Она заставила шевелиться. Я дернул пакет к себе. Первое, что я увидел, разорвав его, – глаз. Желто-серый, почти высохший. Не до конца. Потом увидел сложенные черные крылья. Пушистое черное тельце, скрюченное в букву «J». Если не считать запаха и глаза, вполне сойдет за атрибут Хэллоуина.
– Это летучая мышь? – прошептал, я и отбросил пакет в сторону, поперхнувшись.
Отец поглядел на стены, потом на меня. Не шевельнулся. «Он – часть всего этого, – изумленно подумал я, – он знал, что они сделают». И отбросил эту мысль: «Не может такого быть».
– Папа, я не понимаю, – взмолился я.
– Я понимаю, что ты еще мал, – сказал отец. – Со мной он такое проделал лишь тогда, когда я колледж окончил. Но ведь теперь времени нет, не так ли? Ты его видел.
– Почему я должен все это делать?
Отец мгновенно перевел взгляд на меня. Запрокинул голову и сжал губы, будто я спросил нечто совершенно бессмысленное.
– Это твое первородное право, – сказал он, вставая.
Мы ехали обратно к хижине деда в молчании. Дорога заняла не больше пяти минут. Я даже понять не мог, что еще спросить, не говоря уже о том, что мне теперь делать. Я глядел на отца, хотелось кричать на него, молотить его, пока он не ответит, почему так себя ведет.
Если не считать того, что, похоже, он вел себя совершенно нормально. Для себя.
Он обычно не говорил даже тогда, когда вел меня в магазин за мороженым.
Когда мы подъехали к хижине, он наклонился поверх меня, распахивая дверь, и я схватил его за руку.
– Папа. По крайней мере скажи, зачем эта летучая мышь.
Отец сел, двинул рычажок кондиционера вправо, потом резко влево, будто мог напугать его и заставить работать. Он всегда так делал. Кондиционер никогда не включался. Отец и его привычные действия.
– Ничего, – ответил он. – Это символ.
– Символ чего?
– Люси тебе расскажет.
– Но ты знаешь, – едва не рыча, сказал я.
– Только то, что сказала мне Люси. Нужна шкурка и кончик языка. Это – Говорящий Бог. Или это с ним ассоциируется. Или что-то еще. Он может отправиться туда, куда не может попасть никто другой. Или помочь другому туда попасть. Мне кажется. Извини.
Положив руку на плечо, он мягко подтолкнул меня наружу прежде, чем я задумался, за что он извиняется. Он еще раз меня удивил, окликнув.
– Я тебе обещаю, Сет. Это последний раз в твоей жизни, когда тебе пришлось сюда приехать. Закрывай дверь.
Слишком ошеломленный, изумленный и напуганный, чтобы сделать что-то еще, я закрыл дверь и глядел, как машина моего отца исчезает в первых закатных тенях. Я почувствовал, как меняется воздух (раньше, чем положено), как ночная прохлада начинает просачиваться в белоснежный день, будто кровь сквозь бинтовую повязку.
Мой дед и Люси ждали в патио. Она держала руку на его плече, ее длинные волосы были собраны вверх, и лицо, лишенное привычного черного обрамления, выглядело намного старше. Его лицо теперь было полностью открыто, без защитной накидки, будто резиновая маска на крючке без костей, что поддерживал ее.
Кресло-каталка медленно и со скрипом поехала по бетону на плотный песок. Его толкала Люси. Мне оставалось лишь смотреть. Кресло остановилось, и дед оглядел меня.
– Руах.
В его голосе снова не было никаких интонаций. Но не было и разрывов, пробелов, как вчера вечером, когда дыхание не слушалось его.
– Принеси это мне.
Может, это мое воображение, а может, подули первые порывы вечернего бриза, но мне показалось, что пакет извивается в моих руках. «Это в последний раз», – сказал отец. Спотыкаясь, я пошел вперед и кинул бумажный пакет на колени деду.
Быстрее, чем когда-либо, когда я видел его движения, но все равно медленно, дед прижал пакет к груди. Его голова склонилась вперед, и у меня возникла безумная мысль, что сейчас он начнет напевать мыши, будто младенцу. Но дед просто закрыл глаза и держал пакет прижатым к груди.
– Хорошо, хватит. Я же тебе говорила, что так не сработает, – сказала Люси и забрала у него пакет. Мягко коснулась его спины, но на меня даже не поглядела.
– Что он сейчас сделал? – резко спросил я ее. – И для чего эта летучая мышь?
Люси снова улыбнулась мне медленно и ядовито.
– Подожди и увидишь.
И она ушла. Я и дед остались одни, на дворе. Темнота наползала на горы вдали, будто полоса тумана, только быстрее. Когда она достигла нас, я закрыл глаза и не чувствовал ничего, кроме холода.
Дед все так же смотрел на меня, слегка запрокинув голову. Прямо, как волк.
– Копали, – сказал он. – Это все, что мы делали сначала. Делали ямы глубже. Земля такая черная. Такая мягкая. Липнет к рукам… как внутренности животного. Деревья, склонившиеся над нами. Сосны. Огромные белые березы. Кора – гладкая, как кожа ребенка. Нацисты ничего… пить не давали. И есть. Но и… не обращали внимания. Я сел рядом с цыганом, возле которого спал., всю войну. На гнилом полене. Мы грелись друг о друга. Кровь из… ран друг друга. Зараза. Вши. Я даже… не знал его имени. Четыре года в шести дюймах друг от друга… не знал. Не могли друг друга понять. Никогда не пытались. Он спрятал..
Его глаза расширились и выпучились, будто безумные; мне показалось, что дед опять не дышит. Я был готов заорать, но он собрался и продолжил.
– Пуговицы, – сказал он. – Понимаешь? Откуда-то. Тер их о края камней. О столбы. О любой подходящий предмет. Пока они не стали… острыми. Не для того, чтобы убить. Не оружие.
Снова кашель.
– Как инструмент. Ножик.
– Ножик, – машинально повторил я, будто во сне.
– Когда он голодал. Когда он… просыпался с воплем. Когда нам приходилось смотреть на детские… тела на виселицах… прежде чем вороны выклюют им глаза. Когда шел снег, а… нам приходилось ходить… босиком… или стоять снаружи всю ночь. Цыган резал.
Глаза моего деда снова выпучились, будто готовые лопнуть. Снова кашель, его так трясло, что он чуть не упал с кресла. И снова заставил свое тело успокоиться.
– Жди, – сказал он. – Ты будешь ждать. Ты должен.
Я ждал. Что еще я мог сделать?
Позже он заговорил снова.
– Две маленькие девочки.
Я уставился на него. Его слова оплетали меня, будто нити кокона.
– Что?
– Слушай. Две девочки. Одни и те же, снова и снова. То, что… цыган… вырезал.
Еле-еле, той частью моего сознания, что еще бодрствовала, я задумался: «Как кто-то может сказать, что две фигурки, вырезанные бог знает из чего заточенными краями пуговиц, были теми же самыми девочками?»
Но мой дед просто кивнул.
– Даже в самом конце. Даже в Хелмно. В лесу. В те мгновения… когда мы не копали, и остальные просто… сидели. Он пошел к деревьям. Положил на них руки, будто они были теплыми. Заплакал. Впервые за всю войну. После всёго, что мы видели. Всего, что мы знали… не плакал до того момента. Когда он вернулся, у него в руках были… полосы сосновой коры. Пока остальные спали… замерзали… умирали… он работал. Всю ночь. В лесу. Каждые пару часов… прибывал груз. Людей, понимаешь? Евреев. Мы слышали поезда Потом увидели создания… меж стволов деревьев. Худые. Ужасные. Будто ходячие мертвые палки. Когда нацисты… начали стрелять… они падали беззвучно. Тук-тук-тук автоматы. И тишина. Создания, лежащие на листьях. В лужах. Убивать для… нацистов было… недостаточно весело. Они заставили нас катить тела… в ямы, руками. Хоронить их. Руками. Или ртами. Кровь и грязь. Куски человечины на зубах. Некоторые легли. Умерли тут же. Нацистам не пришлось… говорить. Мы просто… сталкивали все мертвое… в ближайшую яму. Без молитв. Не глядя, кто это был. Никого. Понимаешь? Никого. Ни хоронящий. Ни хоронимый. Нет разницы.