Страница 22 из 27
Но вот что настораживает. Откуда знал некий Владыкин, что молодого Пешкова все принимали сперва за расстригу либо за божьего странника? Откуда Владыкин знал о привычке Алексея уничтожать свои стихи? А слово “умственный”? Как это точно сказано о Пешкове казанского периода! И наконец, откуда мог знать Владыкин о привычке Горького не отказывать в деньгах, привычке, унаследованной от бабушки Акулины? Ведь в 1907 году, когда в “Босяцкой газете” вышел рассказ Владыкина, “Детство” еще не было написано.
В Казани Алеша Пешков предстает перед нами классическим переростком, физическим и умственным. Он ворочает многопудовые мешки с мукой, а затем читает “Афоризмы и максимы” Артура Шопенгауэра. Прямо здесь, на мешках. Он не мог грамотно писать до тридцати лет, но поражал своими знаниями и литературным вкусом Деренкова, студентов университета и Духовной академии.
Перенапряжение физических и умственных сил едва не закончилось трагедией. Однажды он пишет свою предсмертную записку:
В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне за последнее время. Из приложенного документа видно, что я А. Пешков, а из сей записки, надеюсь, ничего не видно. Нахожусь в здравом уме и полной памяти. А. Пешков. За доставленные хлопоты прошу извинить.
Горький и черт
Если сравнить рассказ о попытке самоубийства в “Случае из жизни Макара” и повести “Мои университеты” с известными реальными фактами этого дела, возникает несколько нестыковок. В “Моих университетах” попытка Алексея покончить с собой подается как досадное недоразумение, “конфуз”. В “Случае из жизни Макара” все как раз очень серьезно и подробно описывается. Каждой мысли, каждому душевному движению Макара автор уделяет пристальное внимание. Как будто его самого ужасно занимает опыт самоубийства, и он смотрит на себя со стороны, и даже имя себе меняет, чтобы облегчить этот сторонний взгляд.
Приняв решение убить себя, Макар начинает действовать. Он покупает на базаре револьвер, “за три рубля тяжелый тульский”, где “в ржавом барабане торчало пять крупных, как орехи, серых пуль, вымазанных салом и покрытых грязью, а шестое отверстие было заряжено пылью”. (В “Моих университетах” пуль было четыре.) Ночью Макар тщательно вычистил оружие, смазал керосином, наутро взял у знакомого студента анатомический атлас Гиртля, внимательно рассмотрел, как помещено в груди человека сердце, запомнил это, а вечером сходил в баню и хорошо вымылся. Этих подробностей нет в “Моих университетах”.
Пешков тщательно выправил свои документы. Значит, он заботился о том, чтобы его хоронили не как анонимного самоубийцу. Он был лицо в Казани уже довольно известное. Ему было не все равно, что будут думать и говорить о нем после самоубийства. Случай с Латышевой, мельком описанный в “Моих университетах”, в реальности занимал его, возможно, куда больше.
А вот как действовал Макар в “Случае из жизни…”: “…заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что если встать спиной к обрыву и выстрелить в грудь, – скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нем, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп на Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали его труп”.
Гражданская жена Горького О. Ю. Каменская свидетельствовала в своих мемуарах, что о покушении на самоубийство Горький рассказал в “Случае…” “буквально так”, как он рассказывал ей за много лет до создания рассказа. Тем более любопытны нестыковки.
Сомневаться в том, что он всерьез хотел убить себя, не приходится. Только чудом пуля миновала сердце, пробила легкое и застряла в спине. Опять же чудом поблизости оказался сторож-татарин, который вызвал полицию. Неудачливого самоубийцу доставили в больницу. Этот сторож – крайне интересный персонаж “Случая из жизни…”. Он не только спасает юношу, но и делает ему духовное внушение:
“– Прости, брат…
– Молчай… Бульна убил?
– Больно…
– Сачем? Алла велит эта делать?”
Пешков стрелялся возле монастырских стен. Однако не ему, а простому татарину пришло в голову, что самоубийство – это грех.
Дальнейшие физиологические подробности не очень интересны. Стрельца доставили в земскую больницу, где ему была сделана операция. На девятый день его выписали. В “скорбном листе” мужского хирургического отделения была сделана запись: “Алексей Максимов Пешков, возраст 19, русский, цеховой нижегородский, занятие – булочник, грамотный, холост; местожительство – по Бассейной улице в доме Степанова… Время поступления в больницу 12 декабря 1887 года в 8½ часов вечера. Болезнь – огнестрельная рана в грудь. Входное отверстие на поперечный палец ниже левого соска, круглой формы, в окружности раны кожа обожжена. На задней поверхности груди на три поперечных пальца ниже нижнего угла лопатки в толще кожи прощупывается пуля. Пуля вырезана. На рану наложена антисептическая повязка. Выписан 21 декабря 1887 года, выздоровел… Ординатор Ив. Плюшков. Старший врач д-р Малиновский…”
Итак, кожа вокруг раны была обожжена. Это совпадает с тем, что описывается в “Случае…”. Макар, лежа на снегу, чувствовал запах горелого. По-видимому, от выстрела в упор загорелось ватное пальто. Если бы не татарин, Пешков мог элементарно сгореть. Как говорится, слава Аллаху!
Но вот то, что произошло с Пешковым после больницы, требует самого пристального внимания. Алексея Пешкова на семь лет (по другим сведениям – на четыре года) отлучили от церкви. Причем он сознательно пошел на это, хотя мог бы отлучения избежать.
Был ли Горький верующим человеком? Очень трудно ответить на этот вопрос. Во всяком случае, он не был атеистом в буквальном смысле. Вопрос о Боге страшно его волновал и был едва ли не главным пунктом его протестного отношения к миру. “Я в мир пришел, чтобы не соглашаться…” Эта строка из несохранившейся поэмы молодого Горького “Песнь старого дуба” говорит о том, что его протест распространялся на весь мир как Божье творение.
Но и верующим в Бога Горький себя не считал. Зато можно без тени сомнения сказать: у Горького были какие-то особенные, очень интимные отношения с чертом.
Многие мемуаристы свидетельствуют, что на протяжении всей жизни Горький постоянно чертыхался. Понятие “черт” имело у него множество оттенков, но чаще они были ласкательные. “Черти лысые”, “черти драповые”, “черти вы эдакие”, “черт знает как здорово” – обычный способ употребления Горьким слова “черт”.
Языческое влияние бабушки оказало на него гораздо большее влияние, чем суровое православие дедушки. Горький не был христианином и уж точно не был православным. Но не был он и язычником в точном значении этого слова. Просто все языческое неизменно притягивало его внимание. Это было характерно для эпохи “рубежа веков”.
Вот только один эпизод из последних лет его жизни. С мая 1928 года в семью Горького стала вхожа удивительно красивая, с роскошными длинными волосами и раскосыми глазами, студентка Коммунистического университета трудящихся Востока (сокращенно КУТВ) Алма Кусургашева. Алма происходила из малого алтайского народа – шорцев. Ее предки были шаманами.
“Она родилась в год Огненной Лошади, – пишет о ней ее дочь Айна Погожева, – и обладала всеми чертами этого необузданного животного, от дикой красоты и порывистости до косящего в ярости глаза”.
Стареющего Горького увлекла эта девушка. Он много спрашивал ее о шаманизме и проявлял в этом немалую осведомленность. В последний год жизни Горького Алма гостила у него в Тессели. Рано утром с “тозовкой” вышла в парк, чтобы подстрелить ворона. У Кусургашевой был значок “Ворошиловский стрелок”, но ей не верили, что она метко стреляет. Неожиданно возле нее оказался Алексей Максимович. Он взял ее под локоть и сказал: “Не надо этого ворона убивать. Он летал над дачей в год смерти Максима (погибший сын Горького. – П.Б.)”.