Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14

Орешкины – как семья победившего гегемона – переселились из казармы в центр города, в мазанку, точнее – в баньку, стоявшую на отшибе в бывшей купеческой усадьбе. Когда Феня с детьми приехали сюда, на Советскую улицу, перед ней разверзлась бездна: у Романа Иваныча на тринадцати метрах жилплощади, кроме матери, венчанная жена Евдокия и двое детей, а сам он – в запое.

Такого обмана Феня ему не простила по гроб жизни. Какими словами они объяснялись, не угадать, но семейное предание таково: как только Роман перешагнул порог, пригнувшись, чтоб не удариться о низкую притолоку, Феничка налетела на него и влепила с размаху такую затрещину, что он – с ног долой, и разбил о дверной косяк затылок, глубоко рассек кожу, пришлось в больницу везти зашивать. На обратном пути заговорил:

– Не серчай, жёнка. Потерпи маненько, я их в Ямкино к тетке свезу. Чужие мы друг дружке, не живем – маемся. Разве бы от хорошей жизни я в Сибирь сбег натурально, как каторжник? Но вот тебя, слава богу, встретил, и дочкой Анной мы связаны. Обе они мне – и Сонька, и Анька – дочки. Тебя люблю, а от тебя – и их, потому что – твои. Не ерепенься, Феня, прости. Жить буду только с тобой.

И слово свое сдержал. Но той надежной жизни, ради которой она с девчонками рванулась и махнула через всю страну, не вышло. Что-то разладилось в их семейном механизме. Радость, что ли, ушла? Феничка уже не пела, когда раскатывала тесто, а подшучивать или подначивать они с Романом как бы враз разучились. Оба посуровели, похолодели, затаились друг против друга. Она по-прежнему старалась экономно вести хозяйство, – стирала, кипятила, мыла, стряпала, содержала скотину и кур, следила за детьми, корзинами собирала лесные ягоды и грибы на продажу, и работала везде, где брали: санитаркой в больнице, подсобной рабочей на мебельной фабрике, научилась перетягивать пружинные матрасы и обивать мягкую мебель, а потом перешла на завод грампластинок, и тогда в доме заиграл новенький патефон. Чувство долга перед семьей было сильней, чем женские обиды и неустройство.

Роман пил все злее. В его зеленых глазах заметно поубавилось света, на лбу сбивчивой гармошкой заиграли морщины. Жизнь утекала унылая и бедная, одно утешение – поллитровку беленькой с дружками оприходовать, папиросок накупить. Частенько рукам волю давал, дебоширил. Ему нравилось зимними ночами гонять строптивую жёнку. И она, подвывая на холоде, будто чечетку отбивала босыми ногами, бегала между единственным окошком и запертой дверью. Куражился, потешался. Мог среди ночи и с кровати спихнуть: спи на половике, сучка стриженая, узнаешь, как мужа уважать… Особенно его бесили занятия в кружке ликбеза: Феня была самой смышленой, и учитель, молодой партиец, хвалил ее при всех. У нее вспыхивали щеки, голос звенел, и Феня соображала еще быстрей. Как это задевало, как шло поперек натуры Романа Иваныча, ведь он без подсказки не мог решить задачки из трех действий. Вот по ночам и сводил счеты с жёнкой, а вскоре и вовсе запретил строго-настрого:

– Нечего жопой вертеть да скалиться перед всякими недомерками! Ученой, вишь, себя возомнила. Может, и черта ученого тебе подыскать? Так я спроворю, я тебя, где надо, сам научу, а где не надо, проучу. Дома сиди, мужа бойся! Вот премудрость, вот вся твоя грамота бабья.

Единственная, кроме Библии, книга, прочитанная Феней от корки до корки, – роман Войнич «Овод». Сколько слез пролилось за Артура и Джемму! Позже они с Тасей уже вдвоем рыдали над Неточкой Незвановой, над бедной Козеттой и над судьбами диких животных Сетон-Томпсона. Потом в их избушку вошла поэзия в виде неподъемной антологии Ежова и Шамурина, ее дала Тасе – на год – школьная математичка. Эта книга открыла запрещенную поэзию Серебряного века. Тася просыпалась и засыпала под блоковскую «Незнакомку», под «Сакья-Муни» Мережковского или «Смехачей» Хлебникова. И Феня с удивлением участвовала в ее открытиях, всецело доверяя внучке.

Едва научившись держать деревянную ручку с перышком «звездочка», Феня пристрастилась к письмам, и даже выкраивала из скудной пенсии деньги на поздравительные открытки родным и знакомым. Сохранились ее письма Тасе «до востребования» в Тарусу, на знаменитый «сто первый километр», где уже шелестели «Тарусские страницы», где жили Паустовский, Штейнберг, Ватагин, и стоял дом деда Марины Цветаевой. Там, в пойменных заокских лугах Тася ловила бабочек для зачета по энтомологии, собирала гербарий водных растений в реке Таруске, рыла шурфы согласно курсу почвоведения, составляла ландшафтные и гидрологические профили или чертила в камералке топографические планы мест гнездования городских ласточек – так проходила ее полевая практика на первых курсах географического факультета.

В приложение к письму с обычным зачином: Моя единственная и неповторимая внучка… – Феня вкладывала бумажный рубль, который Тася тратила на пару банок кабачковой икры и буханку черного хлеба к общему студенческому костру, сэкономив еще мелочишку на кино. «Получила ли ты в прошлый раз мой рублик?» А внутри конверта уже богато зеленела трешка.

Роман Иваныч не прощал дочкам, что отличницы.

– Все, хватит, девки, пора к станку! Пора в шпульницы! Умней отца вам не быть, это неправильно и даже вредно.

Феня, бросаясь на него, как на врага, кричала:





– Последнюю рубашку продам, на черном хлебе с водой жить буду, но дети мои и в Москву поедут, и станут учеными. Еще попомнишь мои слова, самодур запьянцовский! Изверг нечеловечий!

Оказывается, у Фени была мечта.

Однажды в Пески приехали две молодые женщины. Издалека было видно, городские: обе стриженые, в туфлях и с маленькими, почти игрушечными, кожаными чемоданчиками. День, два, три ходили из дома в дом. Это были врач и медсестра из райцентра – они делали прививки против оспы. Феню сильно впечатлили белые халаты:

– Что это за жизнь, что за работа такая, чтобы каженный день в белых халатах, да в чистых. И сами как богыни.

Тогда же она пообещала перед иконой Николая Чудотворца: и Соня, и Аня будут так жить и так работать – в белых халатах. Когда Роман позвал за собой, Феня ехала не только к нему. Она поехала за новой жизнью. Ей, может, больше бабьего счастья хотелось выучить дочерей. А в Сибири, по ее представлению, учиться было вроде бы негде… Степь, голая степь – глазом не окинуть. Всю жизнь она благодарила Романа Иваныча, Тася много раз слышала:

– Спасибо, что вывез из Сибири, а то бы и по сей день в колхозе коровам хвосты крутили, хотя, конечно, и там не пропали бы. Я всякую скотинку очень люблю, и она меня понимает. Мы уважаем друг друга лучше, чем некоторые люди, – рассуждала Феня. – Вон как выдрессировала кур, вроде совсем безмозглые, а в саду не гадят, знают уже, где погулять, а где поклевать. И корова, и козы у меня всегда, как детки малые, все сыты и подмыты, и молоко навозом не пахнет. Потому от покупателей отбоя нет. Может, я бы даже и в председатели вышла – колхоза или совхоза, что там у них? Только я не партийка, а без этого – какой председатель? Зато в работе азартная. Может, и девки мои тоже бы выучились на агронома или на зоотехника.

Осознавая себя сибирячкой по природной сути, она как бы прикидывала на себя скроенную по советскому лекалу несостоявшуюся сибирскую жизнь:

– Нет, хорошо, что все-таки вывез нас из Сибири.

Это была главная заслуга Романа Ивановича перед семьей.

Но он об этом так и не узнал, потому что внезапно умер от перепоя на поминках своего трехлетнего крестника.

Все случилось по мечтам Фенички: и Соня, и Аня стали врачами, Аня – известным на всю страну профессором.