Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 12



На следующий день после того, как умерла ее мать, односельчане убили ее отца. Нет, они не были настолько религиозными, просто их деревня была одной большой семьей, когда-то давно отдавшей одну из своих дочерей замуж за отца Марии, сгубившего ее своим безумием. Против отца ничего особо не имели, но женщин полагалось защищать… По совести говоря, слегка сдвинутый отец Марии им даже нравился, но кодекс чести говорил только о защите обиженной женщины, а о слегка сдвинутых, но милых в общем-то мужиках там ничего не было. Вот и убили, а, смыв кровь и отрезвев мигом, подумали и пожалели – как теперь расти Марии, их дальней родственнице? И, виновато передвигая тяжелыми похмельными телами, принесли ей мешки муки и бобов, сразу несколько азбук и катехизисов. И куль церковных свечек, чтобы поминать родителей.

Мария каждый день устраивала своим куклам роскошные балы при свечах и свадьбы с блинами, начиненными бобами и жгучим чили, после которого дышишь, будто солнце в губы поцеловал, но мешки со снедью почти не убывали. Потом в них завелись жучки, и пришлось выбросить. Но к тому времени на блинных свадьбах своих кукольных подруг она уже откровенно скучала, так что было не жаль.

Мужчины забыли про нее, а двоюродные тетушки забегали только на день рождения, узнать, не пора ли ей уже замуж, и уходили до следующего года. Она росла без присмотра, потому что присматривали за ней, как присматривает солнце за цветком, – дает пищу расти, а ночью укладывает в постель, попросту свет выключая. Но ей так нравилось, расти одной, и совсем не было одиноко. А росла она действительно медленно. Не хватало ли подкормки в виде сахарного снега во дворе или просто расти без зарубок на косяке двери, гордо отмечающих прибавленные за лето сантиметры, было скучно… Бог весть. Тетушки, разочарованные ее явно не «товарным» видом, шептались, спускаясь с порога, что Мария застряла в своем детстве, ожидая, что когда-нибудь в него к ней вернутся ее родители. Шушукались еще, что, сама того за собой не зная («да и не может она – мала ведь еще!»), Мария, как хорошая ученица не спешит сдавать законченную контрольную в классе, боится класть на стол учителя свое детство, потому что оно не как полагается, не доделано еще, еще не на «пятерку». И что она затягивает, надеясь исправить ошибку, списать, может, у кого-нибудь. Ну да о чем не шепчутся деревенские да еще все между собой родственники, – и Мария не слышала их своими ушами. А росла действительно очень неохотно и худосочно, большеглазо, но плоскогрудно. И когда ее однолеток уже разносило, как тесто под подушкой, от томящегося в духовке пуза румянобокого пирожка, она была только подростком, похожим на ломаную линию на холсте. Да и таким, которому последний деревенский донжуан и соблазнитель вместо глотка текилы и «позагорать под луной» предложит домой проводить и «спокойной ночи» еще сам скажет.

А меж тем прошло еще несколько лет. Как время для посадки урожая, исходил ее свадебный возраст, и соседки делали сочувствующие лица и делились:

– В мать она пошла… К Иисусу в жены, знать, потянуло…

Но не делились ли соседки-родственники своими бабскими разговорами с мужьями и сыновьями, или были меж мужиками другие, свои разговоры, потому что отаптываться те на Мариином крыльце стали рьяно совсем по другой нужде и просьбе. В первого она сковородой запустила, второму удивилась, а перед третьим захлопнув молча, заплакала – «почему?» Если мужу не жена, то сразу всем женою быть? И отыскала она тогда среди прочего хлама в своих ушах слова, что соседки говорили, что-де Иисус ей, видать, женихом, и зовет Он ее идти из дома и далеко-далеко. Вспомнила она еще, что ее мама никогда не говорила, куда уходила сама из деревни. Мария зашептала молитву. От молитвы стало хорошо, сладко стало. Но сладким не наешься одним… Тогда включила Мария телевизор и смотрела его долго, каналы даже не переключая, хоть и пульт под руку кошкой ластился… Той ночью, после уже обрадовался очередной, когда дверь толкнул и та поддалась, открылась.

Экран рябью шел, будто не экран это, а деревенское озеро, в который камешек кинули. И соседу на миг показалось, что этот камешек – сама Мария; вот исчезла и идет себе сейчас в какие-то недеревенские, неведомые места, и вьется, как муть на экране, за ней пыль и пересуды молвы, но скоро сгинут.

– Ну и пусть с ней, – плюнул сосед. – Куда денется, вернется, и все равно моей будет. И поплотнее дверь прикрыл, чтобы в дом лишнего не заходило, а их будущего семейного уюта не выдувало.



Чтобы перевезли через границу, нужны были деньги, а их не было. И платила она теми деньгами, что по всему телу ищут, стараясь и потея, а, найдя, слабеют сердцем и закуривают, будто б довольные.

Так же было и в Америке, на фабрике консервированных томатов, только там деньги не просили, а, наоборот, еще и сами давали, плюс к зарплате. Марии легко было к этому привыкнуть, ибо – не отдельно, а сразу ко всему новому привыкать надо было. Она лишь стояла у зеркала подолгу, знакомясь с собой, новой, но к следующему разу забывала и не узнавала, ибо она начала тогда стремительно расти. Где-то на 12-часовой рабочей смене у станка, так ладно закатывающего помидорные тельца в банку без швов и зазубрин, она сбросила свой детский кокон; он соскользнул под грохот выезжающих с конвейера банок неслышно, потерялся без следа. И, будто наверстывая и торопясь, обошлось совсем без Марии-подростка и Марии-девушки. Как в пионерском лагере без присмотра родителей, так и здесь, в ночном цехе, с его скрежетом и заунывной тягой резинового конвейера, отпугивающего звуки ночи, она с чего-то набрала килограммы, красоту и юность в яблоневом цвету и с персиковой отдушкой. В какой-то миг она испуганно обернулась по сторонам и поняла, что только сейчас проснулась после колыбельной, спетой у ее кровати матерью. Что увидела – не испугало, понравилось даже как бы.

Утром любовники Марии увидели зацветшую на ней первым ландышем улыбку, приревновали сначала для порядка друг к другу, а потом заказ пиццы на дом заменили не шикарным, но все же рестораном. Семейного типа и уютным. Если бы не орали малыши, а Мария не поняла, что после сразу нескольких абортов подряд стала бесплодна.

Этому-то как раз очередной ее и главный любовник, муж почти, тоже с завода, мастер, сейчас и радовался, и вином угощал, говорил, чтоб пила, потому как можно, а вот если б ребенок, то он сам бы ей пить не дал, а у тех, кто в ее живот к ребенку стучаться полез бы, он сам ноги и кое-что еще повырывал бы, этими вот самыми руками, не побрезговал. Но вина не хотелось, – хоть и французского, а все равно кислого, и горло щиплет, как ангина и сглоченные слезы. А захотелось вдруг («будто беременная!», усмехнулась она кислой улыбкой с внутренней стороны губ) чего-нибудь такого острого, как и дома она у себя не ела. Попыталась заказать, объяснить. А официантка:

– Вам мексиканской еды что ли?

– Да, самой-самой мексиканской!

Но сама ждать не стала, поняла, что не принесут, и несостоявшегося отца ждать оставила, пусть французскую бутылочку доделает один уютненько, хочется ж ему, видно. Будто покурить. А сама на улицу вышла тихо, потому как увидела – снег пошел. Почти впервые (то, что пару раз идти пыталось – не в счет, не серьезно, совсем не как в фильмах) здесь после приезда. Но, как только от двери на ее освещенный квадрат ступила, как только хрустнул под ее туфлей снег надломленной на причастии облаткой, так поняла – не настоящий это снег, и не облатка это вовсе, а бисквит размоченный, limp biscuit, группа здесь еще так называется. Искусственный он, снег этот, искусственнее пластмассовой елки в приюте. И не посеребрил бы такой снежок бок тыквы-горлянки в ее саду, и не накололась бы такая снежинка на иголку кактуса. Но, еще себе хотя не верить, Мария нагнулась и дотронулась до снега, до самой его большой, на нее смотрящей снежинки. И – отдернула палец, ибо снежинка ее уколола, будто анализ крови взяла. Но Мария настойчивая, себя то есть такой считая, решилась уж до конца, головой в омут, и, осторожной лапкой подцепив, горстку снега к губам поднесла. Снег в ладони, как злой котенок, царапался, а на кончике языка загорчил, как самый горький перец никогда не горчит. А пах этот снег бензиновыми большими автомобилями, тыквенными семечками и нагревшейся резиновой лентой конвейера на фабрике. Совсем как муж ее ненареченный, что сейчас в кафе вино свое стережет, про нее забыв. Нет, другим снегом посыпал ее отец для Марии садик перед домом, пусть и сахарным. Посыпал, а потом изгнал из сада. За что, папа? И она решила, что ее ухажер увидит ее не сегодня, а завтра, на смене в цеху. Расстроится? Ну, так под горькое и пить слаще, найдет кого-нибудь, разлить и излить. И, напившись, решит, что я в снегопаде заблудилась. Хотя в таком жидком, как его лысина…