Страница 6 из 7
- Черт возьми, какое свинство!
Но вдруг с губ Терезиты раздался резкий, грубый крик:
- Дуннеркиель!
Она крикнула это не своим голосом, и казалось, будто с этим голосом прекратилась какая-то отчаянная борьба. Судороги сразу прошли, все ее тело успокоилось, уверенным жестом Терезита вытерла рукавом рубашки лицо, а потом - совсем как немецкие крестьяне - нос и рот. Тело ее отделилось от стены, на лице появилась широкая спокойная улыбка. Она твердой поступью вышла из угла и подошла к очагу, оттолкнула старика, перед которым только что трепетала в смертельном страхе, и самоуверенным жестом приказала ему встать в стороне. Тут только я увидел, что это была уже не Терезита, это был кто-то другой.
И этот другой, не спрашивая, схватил стоявшую на земле чашу с вином и залпом осушил ее.
- Благодарю тебя, брат. Пресвятая Дева защитила нашего генерала! К черту этих лютеранских свиней. Pax vobiscum!
Она взяла мой хлыст и, ударив им старика, крикнула:
- Повторяй за мной, собака: Pax vobiscum!
Старик весь сиял:
- Вот видите, вот видите: она заговорила по-испански.
Однако Терезита говорила вовсе не по-испански. С ее синих, широко улыбающихся губ срывалось чистейшее старинное нижнегерманское наречие:
- Ах, они не понимают христианского языка, это чертово отродье.
Потом она молодцевато передернула плечами:
- Клянусь святым Жуаном де Компостелла. Я голоден, чертовски голоден, а ведь у меня брюшко не хуже, чем у виттенбергского шутовского попа. Эй, брат, раздели со мной твой паек.
Я сделал знак старику; пока я наполнял чашу вином, он принес из угла сухарей и кусок жареной рыбы. Терезита посмотрела на него:
- А, отлично! Ах, эти синие собаки! Что скажет мне мой кельнский архиепископ, если узнает, что я проповедовал христианство этим синим обезьянам? Я должен ему привезти несколько штук, иначе он не поверит. Но это правда, брат, это правда: кожа у вас не выкрашена, она, действительно, синяя. Мы этих собак оттирали щетками и скребли напильником. Мы сдирали с них целые куски кожи, и оказалось, что она синяя и снаружи, и внутри.
Терезита пила и ела и беспрестанно наполняла чашу вином. Я начал задавать ей вопросы, очень осторожно, сообразуясь с тем, что она говорила; при этом я подражал, насколько мог, ее говору, вставляя время от времени в старогерманское наречие голландские слова, прибавляя к этому испанскую ругань и латинские цитаты. Вначале я плохо понимал ее, и целые фразы проходили для меня непонятными, однако мало-помалу я привык к этому старинному наречию. Раз я чуть было не испортил того, чего мы добились после страшных усилий: я спросил, как ее зовут. Как-то невольно у меня вырвались те единственных два момоскапанских слова, которым я выучился за все мое пребывание среди синих индейцев и которые мне так часто приходилось повторять: "Хуатухтон туапли?" ("Как тебя зовут?") Тут по лицу Терезиты прошла легкая судорога, и она боязливо ответила мне на своем языке и своим собственным застенчивым голосом:
- Меня зовут Терезита.
Я испугался, думая, что она сейчас придет в себя. Однако того прадеда, который продолжал жить в ней, не так-то легко было изгнать: Терезита снова засмеялась громко и беззастенчиво:
- Хочешь пойти со мной, брат? Завтра я опять велю зажарить троих, которые слишком глупы для того, чтобы выучиться делать крестное знамение.
Из отрывочных фраз Терезиты мне удалось до некоторой степени установить биографию предка синей индианки. Он родился на Нижнем Рейне, в Кельне; в качестве францисканца он был посвящен в сан священника и затем совершал походы вместе с испанскими войсками как полковой священник; он побывал на Рейне, в Баварии и во Фландрии. В Милане он познакомился с ван Штратеном, который позже уехал в Мексику, где был пятым, после Кортеса, губернатором. Предок Терезиты последовал за ним в Мексику и с ним вместе совершил известный поход в Гондурас. Каким-то образом он в конце концов попал в Истотасинту к синим индейцам, среди которых насаждал на свой особый лад христианскую культуру.
Терезита продолжала пить одну чашу за другой; ее голос становился все грубее и прерывистее, и болтовня полкового попа становилась все развязнее. Она рассказала о взятии Квантутачи, где предводительствовала с саблей в одной руке и крестом - в другой. Она рассказала о сожжении трехсот Майя при взятии Мериды. Она плавала в море крови и огня; она упивалась победами и оргиями с женщинами во время разгромления храмов. Такого множества людей еще никто не убивал.
- Hci, viva el general Santanilla, alaaf, alaaf Koln!
Голос изменил ей, казалось, словно у нее не хватило сил выразить криком всю силу разгула этого повелителя:
- Если хочешь, брат, то я велю всех вас завтра зажарить, всех вместе, всю синюю сволочь! Хочешь? Каждый должен сам сложить себе костер и поджечь его. Вот-то будет весело.
Она снова осушила чашу:
- Отвечай же, брат! Что, ты этому не веришь? Пресвятая Анна, они сделают все, все, что я хочу, эти грязные свиньи. Ты этому не веришь? Берегись, брат, я выучил их одной хорошей штуке.
Она снова ударила кацика хлыстом.
- Иди сюда, старая языческая собака! Твой проклятый язык слишком часто молился твоим поганым чертовским идолам, пока я не привез вам Спасителя и Пресвятую Деву! Долой этот синий обезьяний язык, который молился Тлахукальпантекухтли, вшивой Богине Коатлику-Ицтаккихуатль и Тзентемоку, грязному Богу солнца, рыскающему по всему свету вверх ногами. Долой, долой твой проклятый язык, откуси его сейчас же, слышишь!
Терезита кричала: целый град момоскапанских слов, словно удары хлыста, сыпался на старика. Потом вдруг, как если бы это бурное словоизвержение на родном языке сразу погасило в ее воспоминании давно прошедшие времена, она вся съежилась, и руки ее беспомощно нащупывали точку опоры, которой она так и не нашла. Медленно, как безжизненная масса, ее тело упало на землю. Она вся съежилась в углу, и тихие рыдания потрясли ее тело. Я повернулся к ней, чтобы протянуть ей кружку с водой; тут мой взгляд упал на старого кацика. Он стоял во весь рост, закинув голову и устремив широко раскрытые глаза вверх. И язык, свой длинный фиолетовый язык, он вытягивал вверх, словно хотел поймать им на потолке муху. Из его горла вырвались гортанные звуки, руки его судорожно сжимали голую грудь, и ногти глубоко впивались в синюю кожу. Я ничего не понимал, я только смутно сознавал, что в нем происходит страшная борьба, что он отчаянно сопротивляется чему-то внезапному, чудовищному, какой-то непреодолимой силе. Сопротивляется страшной силе белого господина, которому безвольно подчинялись его отцы. Он боролся с этой адской силой, которая возродилась через сотни лет и была такой же непреодолимой, как и раньше. Этот поток страшных слов, от которых предки его когда-то терпели нечеловеческие муки, уничтожил время; вот он стоит тут, жалкое животное, которое должно само растерзать себя по первому знаку господина, - и он повиновался, он должен был повиноваться: в страшной судороге, под напором дикой нечеловеческой воли, сильные челюсти сжались и перекусили высунутый язык. Потом он подхватил окровавленный комок мяса губами и отплюнул его далеко в сторону.