Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11

Больше ни о писателе Икс, ни о современной литературе мы никогда не говорили с Катаевым, но я не мог не почувствовать, что его отношение ко мне с тех пор изменилось в лучшую сторону. Валентин Петрович стал относиться ко мне с несомненным доверием и интересом.

Помню, как однажды Валентин Петрович показал мне большую серебряную медаль Академии Гонкуров. Я с удовольствием понянчил в своих ладонях эту увесистую серебряную штуку с барельефом знаменитых братьев. Дело в том, что Катаев был единственным русским писателем – членом Гонкуровской Академии. Он с детства говорил по-французски и часто, по-моему, каждый год, ездил в Париж, в театрах которого шли его пьесы.

И еще он рассказал мне, что заседания Гонкуровской Академии лишены всякого официоза и обычно проходят в кабачке. Помню, что мне это очень понравилось.

Помню и то, как Валентин Петрович дал мне почитать у себя на веранде рукопись повести «Уже написан Вертер…». К тому времени ничего более антисоветского я не читал. Даже «Один день Ивана Денисовича» меркнул в призрачном вымороченном свете этой маленькой повести о том, какой тонкий слой папиросной бумаги отделяет человечество от одичания.

– И что, так и было в вашей Одессе? Так и ходили они в своих кожаных куртках и расстреливали из своих маузеров кого хотели или кто просто попадался им под руку? – спросил я Катаева.

– А как вы думаете? Все так и было. Скоро напечатают в «Новом мире».

Я с сомнением пожал плечами и ошибся. «Вертера» таки напечатали в «Новом мире» через два месяца.

Напечатать-то напечатали, но нигде, во всей печати огромного СССР, не просочилось даже крохотной заметки об этой страшной повести. Знаменитый писатель напечатал новую повесть в знаменитом журнале, и нигде ни ругани, ни хвалы – ни одной строчки!

Тогда я впервые понял, какое могучее оружие – фигура умолчания.

Хотя, справедливости ради нельзя не заметить, что элементы этой «фигуры умолчания» вокруг имени Валентина Катаева впервые обозначились еще после публикации «Алмазного венца». Очень много обиженных появилось в литературной и окололитературной среде. А как сказала мне недавно любимая внучка Валентина Петровича – Тина Катаева, самыми обиженными назначили себя родственники тех литераторов, кто не попал в «Алмазный мой венец». А не попавших были «тьмы», о существовании многих из них Валентин Петрович лишь смутно догадывался.

Вскоре три моих повести – «Баллада о старом оружии», «Печка», «Катенька» – собрались печатать в «Роман-газете», тираж которой был 3,5 миллиона экземпляров. К публикации в этом самом массовом издании художественной литературы полагалось предисловие, и я спросил Валентина Петровича, не сможет ли он его написать.

– Напишу, – сразу ответил Катаев. А помолчав, добавил: – Тяжелую дверь открыли Вы, Вацлав (Он всегда произносил мое имя с ударением на последнем слоге). Предисловие Катаев написал и даже подарил мне его рукопись.

На тот момент, когда Валентин Петрович подарил мне уже перепечатанную на машинке рукопись, он еще не остановился на названии «Дар воображения». Тут я хотел бы заметить, что в 1984 году Катаев еще дополнял текст несколькими абзацами насчет романов «Семнадцать левых сапог», «Тайные милости» и еще насчет чего-то, точно не помню. Эти маленькие дополнения делались уже как предисловие к однотомнику моего «Избранного». Тогда книги выходили долго. Кажется, «Избранное» вышло в январе 1986 года. Валентин Петрович умер в апреле. В то время я был в командировке в Королевстве Северный Йемен и не успел на похороны.

Когда летели в Москву, рядом со мной какой-то служилый седовласый мужчина читал французскую газету и вдруг прыснул со смеху.

– Чего веселого? – довольно агрессивно полюбопытствовал я, поскольку, пролетая над Африкой, думал о Москве и о Валентине Петровиче Катаеве. Смех соседа показался мне крайне неуместным.

– Да вот, – вытирая из-под очков веселые слезинки, отвечал сосед, – пишут: «В горах Йемена восстали вожди марксистских племен».





«Жизнь продолжается рассудку вопреки», – пронеслась в моей памяти строка большого русского поэта Георгия Иванова, с несколькими стихами которого меня впервые познакомил большой русский писатель Валентин Петрович Катаев.

Ю. П.: В романе «Одинокому везде пустыня» в качестве эпиграфа к третьей главе приводятся слова из песни неизвестного белогвардейского автора: «Звезда полей, звезда полей над отчим домом и матери моей печальная рука». В сноске на этой же странице сообщается следующее: «В дальнейшем эти строки были использованы как цитаты в стихах русских поэтов Владимира Соколова и Николая Рубцова».

О Николае Рубцове еще в 1970-е годы Михальский написал изящную лиро-философскую миниатюру «Орфей». По многочисленным цитатам, отсылкам, высказываниям писателя и его героев, другим фактам можно сделать вывод о том, что Вацлав Михальский прекрасно знает русскую и мировую поэзию.

Вацлав Вацлавович, как студент Литературного института, слушатель Высших сценарных курсов, редактор, издатель, журналист, Вы были знакомы со многими поэтами-современниками. Кто из них произвел на Вас наибольшее впечатление как человек, и чья поэзия наиболее сродни Вам?

В. М.: Игорь Шкляревский.

Во все времена, во всех странах поэтов не бывает много. Они всегда диковинная редкость. И они всегда осознают свою Божью помазанность. Всегда. Как бы ни казались порой легкомысленны, глуповаты, надменны, смешны или кичливы, как бы ни погружались порой в суету сует, настоящие поэты всегда ответственны перед своим талантом.

Кажется, английский поэт Роберт Браунинг сказал, как выстрелил: «Поэты – это те, кто говорят о главном».

Безусловно, он имел в виду не стихотворцев, а поэтов в философском смысле этого слова.

Для поэта неважно, пишет ли он столбцом и в рифму или в строчку и без рифмы. Неважен и сам род искусства, которым поэт занимается: литература, живопись, скульптура, музыка.

Подлинный поэт отличается от прочих людей не только тем, что он острее и явственнее чувствует то, что чувствуют многие, но и тем, что он способен ухватить это чувство на лету, поймать его и запечатлеть в своих трудах если не на веки вечные, то очень надолго. Одной лишь силой своего таланта поэт умеет собрать в фокус рассеянный свет обыденности, направить на читателя луч, способный озарить его душу откровением.

Ю. П.: Вацлав Михальский – самый литературоцентричный писатель XX–XXI веков. Персонажи его произведений с редким знанием дела рассуждают о классиках мировой литературы. Многие их высказывания – это очень точная, часто нетрадиционная трактовка героев, произведений, авторов. Например, главная героиня эпопеи Мария Мерзловская в романе «Весна в Карфагене» так характеризует Владимира Набокова: «Он всегда казался ей искусственным, арифметически вымученным, бездыханным, как муляж из полированной пластмассы. О таких, как Сирин, она всегда думала, что вместо души у них что-то вроде протеза. Внешне это что-то почти настоящее и функции выполняет почти правильно, но нет в нем движения крови по капиллярам, нет теплоты и беспрерывного сгорания живого.

Особенно противно было ей сочинение Набокова про то, как взрослый мужчина растлевает малолетнюю. Сколько в этом сочинении психологических натяжек, как торчат на каждой странице уши автора, который наверняка не имел успеха у женщин, не любил и не понимал их! Все сиринское сочинение – некий слепок уныло натруженного и от этого воспаленного воображения. Этакие записки евнуха на больную тему, ну и для денег, конечно, на потребу толпе, притом, толпе американской.

Как она понимала, для Сирина не было различия между девочкой, девушкой, женщиной, матерью. У него было только одно общее понятие, что все это существа противоположного пола, существа для него закрытые, хотя, теоретически, вожделенные».

Мне эта оценка представляется в высшей степени точной, и думаю, что в данном случае автор через уста героини транслирует свое видение Владимира Набокова.

Вацлав Вацлавович, насколько эта версия точна? Существует ли зазор между Вашим восприятием Набокова и восприятием Марии Мерзловской?