Страница 17 из 19
– Бешена головушка… Щербина?
– Нет вестей… – До князя донесся долгий вздох.
– Сколько… я?..
– Со вчерашнего дня. Я тебя, Дмитрий Иванович, сам сюда отволок, раздел, обмыл да перевязал. Но, зрю, науки моей не хватает. Нет, не хватает. Позвал… мою… – Он запнулся.
«Вот дела-то!» – подивился Хворостинин сей запинке. А Федор все-таки сообразил, как ему назвать ангелоподобную женщину:
– Знахарку свою… позвал… Она тебя лечила. Не опасайся: без волшбы, загово́ров и наговоров, одними токмо травами, да еще…
– А где жена моя? – перебил его князь.
И услышал новый вздох.
– Не хотел ее звать, покуда не очнешься. Отправил дворового, мол, загулял с нами супруг твой.
– Теперь зови! Нет… Пусть меня домой сволокут. Или я сам дойти могу?
– Ой! Нелзе… – воскликнула зырянка, обеими руками прижимая плечи Хворостинина к ложу, не давая встать.
Женщина объяснила, странно выговаривая слова, – так, словно часть их не она произносила, а выводила невидимая птичка у нее на плече, – рана-де неглубока, но длинна. Едва успокаиваться начала, застывает. А прежде мно-ого крови вылилось, ой! Плохая рана. Надо лежать. День лежать, может, два лежать. Потом – вставать, иттить. Тихо-онечко иттить. Долго срасти… Долго срастеется.
– Зови жену… – сделал вывод Хворостинин. – Что поделать, раз такие пряники на прилавок вылегли? Ин ладно. Жена женой. А служба-то моя, видишь ли, пропала… Какое мое ныне путное шествие, когда я – раздавленный червяк? В Разрядный приказ доложить бы надо: авось еще кого-то взамен послать успеют… Ну?
Молчит Федор. Туго ему. Всё же дело вскроется.
И Хворостинин ответил на невысказанные его мысли:
– А как еще? Пиши письмо в доклад. Покуда я тут лежмя лежал, уже следовало написать… Шила-то в мешке не утаишь. Жаль Кудеярку, жаль дурака, но дела нашего скрыть никак невозможно.
Молчит.
– Напишешь ле?
– Да… – нехотя ответил Федор. – Чуть погодя.
– Скорее же.
И Хворостинин повернулся к женщине.
– Как тебя зовут, волшебная кошка?
Зырянка поклонилась ему в пояс и ответила:
– Я не волшебен… не волшебная… У меня много имен. Какое тебе нужно?
– Такое, каким мне тебя звать.
– Отклину… откли… откликнусь на любое имя, какое услышу от тебя. Наш господин… Фи-о-дор велел почитать тебя. Я не пирен… я не перетчу ему… я чту… Имя первое дали мне отец и мать: Ройда. Смысе… смысел его ныне ничего не стоит, он не нужен. Имя второе дал мне поп: Ан-фу-са. Хорошее имя, мне нравит. Грец… гречин… Ой.
Федор с важностью поправил ее:
– Эллинское.
– Да… эл-лин-ское. Она значит: баба цветёт.
– Цветущая, – добавил с улыбкой Федор. – Радостная.
– Да… радостана… Хорошее имя. Пока была де-ва-чка и де-ви-ца, мать называла Пим, это молоко по-вашему, по-русску. Люди говорили, что пахну молоком. Потом стали звать Йома. Но это полохое имя, злое имя, не надо его.
Хворостинин изумился:
– Откуда у тебя злое имя? Ты же тихá!
Зырянка спрятала взгляд.
– Была не тиха. Была свар-ли-ви-ца. Ведала то, что ведать не надо.
– Что?
Она тотчас же замолчала. Смотрит в пол, очи полуприкрыты.
– Дмитрий Иванович, не томи ее. Ведала то, чего доброй христьянке не надобно. Бесовское это. Было и сплыло, нынче нету. Вот и весь сказ.
Хворостинин кивнул. Вот еще, была охота – чужую темень разведывать!
Зырянка тем временем продолжала:
– Ныне следует звать меня по мужу. Такой у нас закон. Ныне я Кась-ян-готыр.
– Жена Касьяна, холопа моего, – перевел Федор.
– Инакое же про-зви-ще – Касьиха Вань.
– Супруга Касьяна Ивановича, – пояснил Федор.
Хворостинин хмыкнул: еще простолюдину с отчеством ходить! Не по рылу ему отчество… Ин ладно, холоп чужой, тут уж воля хозяйская.
Между тем зырянка еще не закончила:
– Я больше не Йома. Я исправильнась. Хочешь, зови меня Йома, но лучше не зови, это плохо.
Пока женщина говорила, она ни разу не поглядела на Хворостинина. Ни в лицо, ни даже в его сторону. Князь был ей за то благодарен: ныне он женат, баловаться ему не след. Но в зырянке жило нечто… зовущее. И один Бог ведает, как откликаться на сей зов. Краса ее и впрямь сродни кошачьей: кошка зовёт твою руку погладить ее, и зырянка вроде бы… звала огладить, коснуться, приблизить. Мягка, податлива, скромна и… будто не матерью рождена, а писана на стене храма. Тако и с Дунюшкой: мало не с иконы сошла. Но Дунюшка жена, с нею всё можно. А с этой ничего нельзя. Хворостинин чувствовал, что в зырянке заключено вместе с красою лихо: тот, кто притронется к ней беззаконно, вдоволь напьется потом страдания. За лихом же скрывалась некая добрая истина, но какая… Дмитрий Иванович понять не мог.
– Ступай! – велел ей Тишенков-младший. – Будешь ходить за гостем моим, пока он не оздравеет вполне. А сейчас иди.
Зырянка еще раз поклонилась и вышла из покоя.
Федор смотрел ей вослед, яко смотрит инок-молчальник, постник и отшельник на ангела, явившегося ему после того, как он двадцать лет просил Бога о некоем знаке в ответ на его моления.
Аж светился.
И, заметив пытливый взгляд Хворостинина, нимало не смутился. Вот тебе и Касьиха Вань!
– Как она говорила, ты слышал, Дмитрий Иванович? – И, не дожидаясь ответа Хворостинина, даже не глядя на него, а все еще любуясь дверью, чрез которую вышла зырянка, сам себе ответил: – Не говорила даже… нет… слова подобрать не могу…
– Глаголала?
Федор помотал головой:
– Нет, нет, и не глаголала. Глаголет кто? Истину некий древний святитель изглаголал… Вельможа государю правду глаголит. А государь, его много слушав, указ проглаголит… Всё не то! Она… она… журчит. Будто бы ручеёк по камушкам… Она как кошка обласканная урчит… так шр-р-р… шр-р-р… Нет. Она… слово выговаривает, словно роняет лист по осенней поре, и тот лист преждепавших своих товарищей касается с шуршанием… Нет! Нет! Другое. Вот, ближе всего: тихая река меж лесов течет со медленностью и покоем… волн совсем не бывает на ней, но воды ее, смиренные, небурливые, негромкий плеск издают на перекатах. Она – плещет водами слов… Не говорит, не глаголит, но именно плещет… Ежели был бы звук, с коим деревья растут из земли да травы о весне поднимаются, то тако и звучал бы ее голос.
Федор замолчал, и Хворостинин не смел прерывать его дум. Чужую тайну принял он без осуждения, ибо сам был грешен и не дерзал наставлять иных людей во христьянском долге.
Тишенков-младший ходил по палате с волнением. Столь долго отмеривал он шаги, что хватило бы три раза не торопясь прочитать «Верую» от начала и до конца.
Остановился. Вновь заговорил:
– Сказано: женщина в цветении красы своей плывет яко корабль, изготовившийся к бою. Уже щиты подняты, сабли из ножен извлечены, и стрелы наложены рукой умелой на луки… Но краса красе рознь. Та, первая, боевая, побеждается любовью и законом. Коснись ее рукой законного супруга, и уж нет в ней ничего грозного и прельстительного, а есть любовь, лад. А эту ничем победить невозможно. Дмитрий Иванович, не подумай худого, не о блудном грехе рассуждаю, я не блудник, я плотским помыслам своим хозяин. О другом речь. Жила моя Пим в лесах, в веси какой-нибудь малой, вдали от города, от суеты и мелких грешков, кои творим бесчисленно… мы ведь грешим неослабно, как дышим, да еще друг друга на новые грехи толкаем, мол, ничего, потом как-нито отмолится! А она… она без этого всего росла, без нашего дурного кипения. Вот и выросла в чистоте. Не изгрязнилась, не изгрешилась, не скверна ничем страшным и тяжелым. И сама… будто лес, а в нем всякая зверь лесная, и река с рыбою, и езера со цветами езерными, и ветр со облаками на плечах, и дорога, глухую дебрь пронизывающая, и…
Тут Хворостинину явилось правильное имя того, о чем долго со сладостию говорил ему Федор:
– …и всё на свете, яко создал его когда-то Господь Бог, яко было у самых начал, в раю, до того, как бесы и люди поперепортили тут и там. Зырянка твоя… она вроде воспоминанья о Творении… Оттого красу ее не победишь, оттого и касаться ее не следует ни скверной рукой, ни скверной мыслью. Верно ле?