Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13

Трудно верится теперь таким воспоминаниям. Но эта, очень красивая и, как оказалось, талантливая девушка стала потом ярой “хламисткой”, засиживавшейся на репетициях до поздней ночи и разделявшей все горести и радости “хламистов”-каторжан, хотя сама она была свободной. Сам командир полка Петров не протестовал против ее общения с заключенными. Наоборот, он даже поощрял посещение ею ХЛАМ-а, где она воспринимала манеры и шарм от каторжанок-аристократок.

Другим появившимся вместе с ней на сцене ХЛАМ-а монстром был пожилой морской офицер, капитан 1-го ранга князь О-ский. Он, к сожалению, был абсолютно бесталанен, и лишь снисходя к его упорным, чуть не слезным мольбам, ему дали статическую роль того негра, который, по словам романса, “по утрам стирает с пола кровь” в портовом притоне. Князь вполне удовлетворился ею, густо вымазал сажей свое лицо и досаждал всем одним и тем же вопросом:

– Типичный готтентот, неправда ли? Характерное негритянское лицо! Я видел точь-в-точь таких же на Мадагаскаре… А?

Но вот занавес поднят. Ведущий певец, под аккомпанемент гитар и мандолин, струит в зал сладостно-тягучие строфы:

Недоступное, недостижимое даже для мечты встает явью перед глазами, становится реальным, ощутимым… Огни рампы творят свое дивное таинство…

Нет, это входит уже не свояченица командира СОП и не изображающий блистательного “незнакомца” Мишка Егоров в извлеченном из чемодана умопомрачительном, яростно-клетчатом жакете. Не вымазанный сажей князь О-ский ставит перед ними оплетенную соломой фиаску. Это…

Что это?

– Романтика папиросных реклам, – пренебрежительно процедил о постановке “Марселя” Глубоковский, и тогда я не возражал ему. Но теперь, оглядываясь на пройденную вереницу лет серой советской обезлички, истомленный нудной жвачкой затасканных слов, бескрасочностью, беззвучием расползшейся на всю Россию социалистической каторги-казармы, я понимаю, почему зрительном зале Соловецкого театра тогда стало тише, чем

Теперь я с глубокой благодарностью и хвалой вспоминаю тех, кто тогда захватил, сумел и смог показать соловецким каторжанам “музу дальних странствий”, хотя бы и в аляповатом наряде “папиросной рекламы”!

Пусть так. Свое высокоодаренному поэту Гумилеву, но свое и безвестному, безымянному бродяге. Они оба имели право на жизнь и радость.

Следующим номером шел мой сатирический скэтч заостренный против нашей “рабсилы” – надсмотрщиков из числа заключенных, в большинстве из грузин-повстанцев. Это был уже рискованный номер. Он начинался сценическим трюком: загримированные грузинами актеры, размахивая дрынами, врывались на сцену через зрительный зал и начинали загонять актеров-исполнителей на очередной ударник.

Трюк был настолько близок к соловецкой действительности, что публика приняла его всерьез. Кое-кто из шпаны побежал прятаться, а сам Эйхманс, встав с места, возмущенно закричал:

– Кто разрешил ударник? Убрать рабсилу к черту

После этого, услышанного всем залом, восклицания владыки острова осмелевшие актеры, под сочувственный рокот зала, стали с удвоенной силой метать отравленные стрелы сатиры в ненавистных, продавшихся отщепенцев, заклейменных кличкой “ссученные”.5

Но самый рискованный момент был еще впереди. Почти в конце программы шла коротенькая веселая пьеска с пением и танцами “Любовь – книга золотая”, автором которой был Н..К. Литвин.

Надо пояснить, что любовь во всех ее видах была преследуема и гонима на Соловках, и уличенному в этом преступлении Ромео полагалось не менее трех месяцев Секирки, а Джульетте – столько же “Зайчиков”. И всё же “золотая книга” – вечная книга читалась.

Специальным и утвержденным свыше гонителем любви в соловецком кремле, ее Торквемадой и неутомимым охотником на Ромео и Джульетт был ссыльный чекист Райва, одевавшийся всегда в длинную кавалерийскую шинель и носивший на голове неимоверно грязную белую кавалергардскую фуражку. Его фигура была известна всем, и пьеска Литвина заканчивалась именно ее внезапным появлением и паническим бегством застигнутых любовников.

Сам Райва сидел в первом ряду и с большим удовольствием смотрел программу.

Вдруг его точный двойник в неизменной кавалергардской фуражке выскочил на сцену и обратил в бегство слившихся в поцелуе счастливцев.

– Райва! – в диком восторге взвыла шпана.

Подлинный Райва инстинктивно схватился за голову… На ней была на этот раз не традиционная фуражка, а надетая второпях перед спектаклем меховая ушанка.

Но на него уже, смеясь, смотрел весь первый ряд: и защитница соловецкой любви нач. санчасти М. В. Фельдман, жена члена коллегии ОГПУ, сосланная им самим на остров именно для охлаждения ее бурного темперамента, и грубый, но прямодушный Баринов и сам Эйхманс.





К чести Райвы нужно сказать, что в дальнейшем он не мстил за “критику” и, получая обратно выкраденную у него перед самым спектаклем фуражку, лишь буркнул:

– В другой раз не сопрете. Спать в ней теперь буду.

Но воровать ее не пришлось ни вторично, ни третично: на повторные спектакли ХЛАМ-а Райва давал ее сам и, сидя в первом ряду, неизменно аплодировал своему сценическому двойнику.

– Ишь, с… дети, чего понастроили!

Совсем не так отнеслись к сатире на них надсмотрщики рабсилы. Они подали Эйхмансу официальное заявление, обвиняя автора скэтча в подрыве их служебного авторитета и требовали строгого его наказания и запрещения пьесы. Эйхманс порвал этот рапорт. Тогда они начали систематическую травлю меня и изображавших их на сцене актеров, назначая нас на самые тяжелые работы. Эта травля была прекращена тем же Эйхмансом, которому Коган доложил об их действиях.

Первый спектакль ХЛАМ-а имел бурный успех и в верхах и в низах Соловков, главным образом потому, что в нем ощущалось робкое, едва заметное, но всё же дыхание свободы, а тосковали по ней не только каторжники, но подсознательно и их тюремщики. Кроме того, он воплощал в огнях рампы ту затаенную мечту, в которой признаться даже самому себе было бы постыдным ребячеством – мечту о “дальних странствиях”.

Первая программа ХЛАМ-а была повторена три раза, и его руководителям был тут же заказан специальный спектакль для ожидавшейся “разгрузочной комиссии” из Москвы во главе с начальником всех лагерей, членом коллегии ОГПУ Глебом Бокием.

– Можно и перцу подсыпать? – спросил в упор Эйхманса Глубоковский, получая заказ.

– Валите, не стесняйтесь, – ответил тот, – только чтобы было ярко и остроумно.

Весть об этом взбудоражила всех хламистов.

– Как? Свободно? Так что можно будет и правду сказать?

Скептики каркали:

– Ляпните эту правду и срок себе прибавите.

Но горячие головы не робели.

– Чорт с ним, со сроком, зато… Мудрый, знавший людскую душу и душу зрителя старик Борин одобрял:

– Можно. Генералы любят больше всего анекдоты именно о самых генералах. Ничего нет нового под Луной. Валите!

И вот день этого самого торжественного и значительного в жизни ХЛАМ-а спектакля настал. Первый ряд занимали приезжие во главе с Глебом Бокием, прибывшим на пароходе, носившем его имя взамен монастырского “Святой Савватий”.

Занавес раздвинулся. На сцене вся труппа, приветствующая гостей. К рампе выходит куплетист Жорж Леон во фраке и с хризантемой в петлице. Он по-эстрадному кланяется Бокию.

5

Слово ссученный, на жаргоне каторги – подхалим, продажная душа – происходит от слова сука. Ссучиться – стать сукой. – Б. Ш.