Страница 3 из 6
Взрослые тоже отлетают, выбивая из рук сидящих хлеб с маслом, ложку с желтком, а то и малосольный огурец. Отлетевшие приносят извинения не откусившим намеченного куска едокам и вежливо поднимают с напольного коврика намазанный повидлом чей-то хлеб. Ступни с полок высовываются по-прежнему. Головы, выглядывающие в проход на уровне этих полок, приподнимаются на шеях, чтобы идущий по вагону проводник или пассажир не задели головой твою. Ноги же, если лежишь в проход ногами, пусть задеваются.
Уже, малоуспешно суя узкие лезвия перочинных ножиков в раскисшее сливочное масло и запивая вставший в горле кусок теплым можайским лимонадом, все доедают дорожную снедь. На обеденных газетах в бумажной скрутке с разведенными краями - соль к вареным яйцам и помидорам, покупаемым у бабок на станциях.
Некоторые успевают поистратиться на борщи и вторые блюда, выставленные вокзальными буфетами на перронных столах. Это следует поедать быстро, пюре с тарелок подбирать не мешкая и, конечно, успевать расплатиться.
Кое же кто уже рассказали друг другу свою жизнь.
В вагоне теперь от жары даже в карты играть неохота. Все, на кого есть полка, засыпают тяжелым дневным сном, для порядка полупокрытые простынями.
Иногда поезд начинает спокойно и тихо катиться не стуча колесами, зато, когда пролетает встречный, его и наши грохоты сдваиваются, и кажется, что встречный сметет нас заметавшимся межпоездным воздухом с насыпи, а сам унесется.
И тут - новость не новость, потому что на юг то ли едет, то ли возвращается оттуда Сталин. Мимо окна проносятся предваряющие охранные поезда. Потом просвистывает состав венценосца, потом мелькают арьергардные, а мы, полдня простояв, накаляемся на донбассовской сковородке и накапливаются уже восемь часов опоздания.
И вдруг - после нескончаемого со стоявшим в зените полуденным солнцем целого дня - поезд наш забирает вбок, куда пассажирские вообще не сворачивают. Почему так, мы не знаем, и даже машинист не знает, но где-то впереди что-то случилось, и нас пустили окружной - какой-то неведомой и непосещаемой большими поездами веткой, по которой изредка тащатся разве что разбитые составы (в основном - с цементом), а резво катятся только дрезины с тетками, подсыпающими на пути гравий. Тетки эти по-совхозному загорелые и в майках. У них на верхах толстых рук круглые прививочные метины, а на головах торчащие козырьком от солнца косынки. Большие бабьи животы путевых работниц препоясаны снятыми кофтами.
И это уже опоздание на сутки, при том что цельнометаллическая духовка набралась теперь степного зноя, и общий наш вагон обживается навсегда.
Лежачие вторые полки (у подруг есть еще и третья) занавешиваются от чужих глаз мокрыми простынями, чтобы лежать голяком. Выглядит оно как будто за сараями сушат белье. Один из сортиров непоправимо забит помидорными оглодками, куриными костями и мокрыми газетами. Всплывшее под край железного толчка, все это от поездных бросков выплескивается, и проводник по таковой причине место уединения запер. На другом же конце необходимое помещение из-за женщин и детей, чистки зубов и опять же вагонных качаний, мотающих из стороны в сторону любую твою или кого другого аккуратность, тоже в воде. Тут виноваты и широкая колея, и немцы вагон сильно подрессорили, и рельсы от жары распухли, и проводник ничего не убирает. Спасибо еще, моет стаканы. Теперь, правда, уже степной водой - московская вон когда кончилась!
На своей второй полке жизни (на нижней заснула Райка, на багажной Тамарка) она чувствовала себя преотлично. Просто лежала и предвкушала. Она ведь тайком от отца взяла помаду (он бы ни за что не разрешил) и не могла теперь наглядеться на яркий тюбик, готовясь к опасным южным обстоятельствам. У московского телеграфа в те годы сходились стройные молодые люди с живыми лицами и в черных дорогих костюмах. Ей сказали, что это грузины. Она знала, что там, куда они едут, только грузины и живут.
Подруги уже вторую ночь приспособились, свесив ноги, сидеть на железине, накрывавшей вагонные ступени. После дневной духоты полночное сидение в вагонной двери было укромно и необычно. Станции по ночам почему-то отползали от железной дороги во тьму и совсем редко попадались. Такое, надо думать, осталось у них еще от эпохи бронепоездов, паливших из пушек по всему, мимо чего поезд ехал. Черный воздух на границе с тусклым слоем тамбурного освещения виделся сероватым. Где-то впереди пыхтел паровоз. Вероятно из-за него к вагонной двери прилетали едва различимые серые клоки дыма. Вдоль поезда, если глядеть вперед, от мрака отбивался и желтоватый свет вагонных окошек. Был он тусклый, а возможно, это тьма мироздания таково отъединялась от грубого движения чего-то долгого и пыхтящего внутри себя. Во всяком случае, оттого что во тьму сочился свет, было ощутимее мглистое ее, составленное из темноты самое непонятное из веществ, цветом черное, хотя к вагонной двери нет-нет и подлетал серый клок, чтобы сразу отлететь и прилететь вдвоем с другим, но тоже улететь мимо свесивших ноги в ночь, сидящих на прилипшей к железу газетине подруг. Так они и проносились, эти неуследимые сероватые клоки то ли дыма, то ли тумана. Летящие его клочья. Дымная рвань в черной суконной тьме. Обрывки вещества в веществе, вместе с которыми от поездной головы долетал в заполненную несмолкаемой работой цикад ночную окрестность дальний гудок.
Перед нами тьма и нет пространства. Хотя оно тем не менее есть и обнаруживает себя возникающими мотыльками и белыми мухами, однако бесцветные скитальцы эти в тамбур не влетают, а сразу отбрасываются назад, словно отринутые человеческим воздухом пассажиров. И пространство остается пустое. Но почему тогда черное? Пустота ведь отсутствие чего бы то ни было. А тут и дымы, и приносимые к ночной двери ночные бабочки доводят, что пустоты у пространства все-таки нету.
Днем это понятно - окрестность выносит к железной дороге помидоры, куриц, сараи, будки, штабеля шпал, позеленевшие ныряющие и взлетающие провода, стрелки, столбы, худых коров по косогорам, крестьянских детей в больших телогрейках - но по ночам этого нет, ночью мир такой, какие тьма и ночь, тушь и мгла, придонная глубь и путейское сукно - ночью мир принадлежит незрячим, и каждый из нас в эту пору не понять кто.
Хотя ничего не виднеется, где-то видна красноватая точка. Это либо встала вечерняя звезда, либо огонь жилья какой-нибудь, либо горит в степи чумацкий костер. Красный огонь, заслоняемый из-за тихо катящегося поезда какими-то жердинами, столбами, ветлами или еще чем-то стоячим, дрожит, хотя узнать, чем заслоняется, невозможно. Так что в ночном отдалении он просто багровеет и мигает.
Иногда поезд ни с того ни с сего принимается бежать по большой дуге. Днем она красиво образуется чередой вагонов. Их вагон от паровоза примерно девятый. Поэтому вместо проводов, которые в окне то взлетали, то падали, делается видна в оба конца вся поездная протяженность. Ночью же о дорожном закруглении можно догадаться из-за возникающих в пустом мраке окошек и длинного вдалеке света паровозного фонаря. Подруги никак не могли понять, что это за световая линия и почему в одном месте окошки стоймя (а это был известный нам спальный вагон).
Свесив ноги в темноту, они сидели как сидели и только что, в который раз вспомнив Тургенева-Пургенева, отсмеялись, но по-ночному опасливо и негромко.
На таком вот повороте, засмердевшем серой паровозного дыма и сильней заложившем уши ночным шумом насекомых, паровоз сыпанул вдалеке красные искры, и потухаемая на лету изгарь полетела назад горизонтальным снопом, причем искры были красные и вида нехорошего.
Паровоз дважды прогудел, и какая-то из троих сразу закричала. Кричала она.
Как ее глаз все, кто не спал, только не промывали! От проводницы соседнего вагона вернулся проводник и принес спитого мокрого чаю, который они с ней сушили для завтрашних заварок. Сивушный сосед советовал "белую головку", и, конечно, пошутил: "Глаз не пизда, проморгает!" Кстати, так пошутили еще многие.