Страница 3 из 6
Мать забрала свои вещи и ушла, как я теперь понимаю – до своего гроба, потому что никогда уже мы не будем с ней жить вместе. Никогда. Теперь я знаю, что мы разошлись навсегда. Она «подарила» мне такой жизненный путь, за который мне сложно сказать ей спасибо. То, что мне пришлось пережить потом, не пожелаю никому.
В роддоме, как правило, новорожденные дети живут недолго, функция роддома – принять «тело», а затем брошенных детей передают в новое сиротское учреждение, по этапу, с собой у тебя только медкнижка и та одежда, которую дали в дорогу. Опять же я не знаю, какого числа и месяца, на сколько недель меня перевезли в дом малютки. Сейчас таких учреждений нет, потому что за новорожденными идет охота, многие хотят их усыновить, а тогда случаи усыновлений были единичными. В доме малютки мне предстояло пробыть некоторое время, ожидая своего перевода в дом ребенка. Не помню даже, где это было, нет ни памяти, ни документов. Одно знаю: в доме малютки уже никто не орал. Там всякая надежда, что тебя заберут, исчезала навсегда.
Постоянно прошу свою мать сообщить место, где они когда-то жили с отцом, чтобы найти и его. Хочу найти его не для себя даже, а для своих детей, которые иной раз спросят: «А где наши дедушка и бабушка?» Я потупляю глаза, потому что мне нечего им ответить. Потому что этот вопрос как нож вонзается в меня. Пока отца найти не удалось. Может, в том числе потому, что я боюсь разочарования: вот приеду, привезу детей, а там…
Дом ребенка
Память моя прорывается где-то лет с четырех, когда меня перевезли в дом ребенка. Куда бы нас ни переводили, везде стригли налысо. Потом тащили под холодный душ, и мы поворачивались спиной, чтобы защититься от холодной воды. Меняли одежду, причем часто выдавали гораздо хуже той, что была на нас при приезде. Все стиралось в общем стиральном барабане, и мы носили то, что досталось. Помню, в одном пионерском лагере я купил за карты красивую рубашку у «домашних» детей и спрятал, чтобы носить потом в детдоме. Она была такая яркая, почти цыганская. Я держал ее при себе, не сдавал в барабан, понимая, что после барабана она ко мне вряд ли вернется. Но кто-то спер ее у меня и без барабана, просто вытащил из матраса, куда я прятал свои вещи. Больше шанса иметь такую рубашку у меня не было никогда. После этого я ничего не хранил в детдоме – либо закапывал где-то рядом, либо просто продавал за карты.
В каждом новом детском учреждении всех и всегда почему-то интересовала моя фамилия. Меня спрашивали, знаю ли я азербайджанский. Это было нелепо, я и русского-то толком еще не знал. Но спрашивали, не задумываясь. Порой просто из праздного любопытства. Так заглядывают иногда в аквариум, чтобы спросить, как зовут рыбку. Но я же не рыбка. Одно время я даже хотел сменить свою фамилию на фамилию Колокольцев, например…
Сейчас все мои дети носят фамилию Гезалов. Это порой кажется забавным и никак не укладывается в моей голове: что я наделал, создал еще каких-то Гезаловых!.. Но теперь мне моя фамилия нравится гораздо больше, потому что у меня есть Груша Гезалова, Тихон и Федор Гезаловы, Александра Гезалова. Зачем нам Колокольцев?
«Порой никак не укладывается в голове: что я наделал, создал еще каких-то Гезаловых!.. Но теперь мне моя фамилия нравится гораздо больше, потому что у меня есть Груша Гезалова, Тихон Гезалов, Федор Гезалов»
Поискав в наших головах насекомых и поставив диагноз «педикулез», меня и сотоварищей отправили в Гусь-Хрустальный, красивый старинный русский город, город подпольного хрусталя.
Дом ребенка всегда красят в зеленый цвет – будто издеваясь и намекая, что тут всегда будет подкрашенное «лето». Помню, что стояла жуткая вонища, а мы измазывали в краске свои куртки. Эту покраску делали, чтобы не заниматься детьми. Да и какая разница – есть дети, нет детей, покрасил забор, а дети сами об него покрасятся. Зеленые заборы, зеленые игровые домики, зеленые беседки. Кстати, когда я построил свой первый дом, я, как это ни смешно, покрасил его в этот долбаный зеленый цвет. Видимо, все-таки озеленился.
Дом ребенка, куда меня привезли, был обнесен огромным забором. Единственным местом, откуда можно было увидеть другой мир, была входная калитка. Она манила своим просветом. Каждый раз, натыкаясь на стены, глаза искали просвет. И он был – калитка, которая всегда была закрыта на большой замок. Нередко мы собирались около этой калитки «вдохнуть» другой жизни, а добрые люди, проходящие мимо, пихали в наши карманы кто семечки, кто конфеты, кто соленые огурцы. Больше всех перепадало мне, – видно, «красиво» делал глаза.
Наши карманы осматривали воспитательницы и все отбирали. Но стоять у ворот не запрещали, видимо, это было выгодно. Потом, поняв, что подношения можно легко потерять, мы старались сразу съесть все. Сейчас, приезжая в детские дома, вижу, как дети едят первое вперемешку с фруктами, конфеты вперемешку со вторым… Иногда за собой замечаю: сколько мне ни положи – все съем. Ибо оборвана причинно-следственная связь: ем не потому, что хочется или надо, а потому, что – а куда это девать, если останется?
Внутренность дома ребенка помню плохо. Но очень хорошо помню спальню, беседку и небольшой синий облупленный фонтан посреди прогулочного дворика. И еще – просто огромное небо, которое нависало над огороженной территорией, и большие деревья.
Так как с территории дома ребенка сбежать было нельзя, мы разбредались по всей площади возможного выгула. Я отходил в дальнюю часть и там начинал искать букашек, следить, как и куда ползет гусеница… Если нас надо было собрать, откуда-то издалека раздавался зычный крик: «Дети, все сюда!» – и мы брели к беседке, где на лавке восседала воспитательница. Потом шли на обед и тихий час, который не любили, потому что хотелось еще побегать и поиграть.
Один день был похож на другой: подъем, обтирание влажной варежкой перед открытым окном, прыжки на холодном полу. Все вокруг было крайне убогим. Может, время было такое? Старая мебель, старая одежда, старые, громоздкие послевоенные игрушки, которых было немного, но они были очень большие… Мы никогда не играли в войну или в дочки-матери, а получали каждый какую-то свою игрушку и тупо сидели возле нее. Потом обменивались. Помню большой железный грузовик – однажды кто-то меня им ударил, я ударил в ответ деревянным конем. Потом долго стояли на пшене, «прорастали».
Еще, помню, я мог часами возиться с юлой, глядя, как она крутит своими бедрами влево-вправо.
Юла была свободной, способной красиво двигаться. Из-за нее, кстати, часто происходили драки.
Так как личных вещей не было, я старался отломить от какой-нибудь игрушки деталь. Это делали все дети, и на игрушках не осталось ни зеркал, ни рулей, ни колес. Все складывалось по кармашкам. Потом это богатство я прятал под подушкой и перебирал поздней ночью, как ценное приобретение. За это воспитатели называли меня крохобором. Я думал, потому что я кроха.
Вообще прозвища мне доставались очень часто. В запасе воспитателей обычно было этакое словечко, которым им хотелось припечатать меня. Как обзывали, уже не помню, но иногда прозвища были очень обидные.
А обидней всего было тогда, когда в качестве воспитательного процесса на тебя не обращали внимания. Но я был «опытный сирота», я сам не обращал на это внимания.
Практически во всех детдомах, где я был, команда отдается с примерно одинаковым оттенком: «Мхым…» – или коротко взбадривающим словом «Так!». Все дети называются «ТАК». «Таки» удобны для управления. В этих словах угадывается указание – или еще быстрее, или еще медленнее. В основном всегда быстрее.