Страница 56 из 60
В четверг телефонно объявилась мать, Игорь Иванович укорил себя в сыновней черствости: за перипетиями последних дней вовсе выветрилось, что мать одна, болеет и только сын может облегчить ее участь.
Шпындро после вести о выезде подобрел, неуловимо стал напоминать Крупнякова, хотя уступал купцу антиквариата габаритами, замечалась медлительность и свет покоя в глазах, как у человека с твердым, обеспеченным будущим, не подвластным козням судьбы.
Состоялось основополагающее... В новом качестве Шпындро будто обретал крылья и воспарял над массами, над знакомцами, прикидывающимися, будто искренне рады и сгорающими на поверку от нутряного пламени зависти. Пусть их! И то сказать - обидно! Особенно тем, кто не различал, в чем же Шпындро превосходит других, какие-такие дарования за ним числятся. И зависть жгла тем глубже, чем очевиднее становилось: дарований никаких, разве что подторговывает лояльностью... Всегда верен не тем, кто прав, а тем, кто сверху. Торговец лояльностью... Пусть их, напридумывают всякое-разное лишь бы умерить злобу обделенных. Каждый ближнего-удачника норовит в грехе обвалять, как в куриных перьях, прикидываясь, будто вытянувшему выигрышный билет отроду писано грешить, а завидующий - святой. А если со стороны взглянуть?.. Окажется, те чисты, кому и не выпало прикоснуться к желанной грязишке, а то б еще почище Шпындро выкобенивали...
Под вечер сын навестил мать, проведал подарившую жизнь. Жалкая коммуналка с порога обдала стиркой, мебелью-рухлядью, прогорклым кухонным букетом, клопиным мором. Мать с трудом растворила толстенную в филенках створку - маленькая, седая, с просвечивающей кожей, в профиль напоминающая засушенный листок. Провела сына в комнату, усадила: посреди стола на скатерти блюдо с его любимыми пирожками. Мать всегда прощает! Шпындро откусил пирожок, просыпал на пол начинку, виновато улыбнулся. Мать еще не знает, что он выиграл, не знает, что сын - предмет зависти многих, обошел, обскакал, вырвался вперед - не остановишь.
На стенах комнаты, на тумбочках, за стеклами книжных шкафов пестрели заморские дары сына, дешевые, безвкусные, надерганные из фонда подарков для самых неприхотливых и ничего не решающих, а для матери и вовсе никчемных; штопор с затейливой ручкой, барометр в кожаном чехле, грошевый телефон-трубка. Когда дарил, не удержался, расшифровал: на рынке сто рублей! Мать всполошилась, прижала руки к груди - чур меня чур! зачем подношения дорогущие? Зачем напрягать бюджет сыновний, человека семейного в расцвете лет? Шпындро величаво млел: знай наших, щедрость и ему знакома.
Мать налила чаю, заварив из восьмиугольной опять-таки издалека вывезенной коробки.
- Хорош чаек? - Не утерпел сын.
Мать погладила чадо по голове, рука ничего не весила.
Жилье матери угнетало Шпындро: не зря жена не жаловала навещать свекровь, портилось настроение, неуспех прилипчив, предостерегала Аркадьева и муж соглашался, так и есть, кто ж сомневается. Визиты к матери тяготили, сын испытывал облегчение только покинув старый дом в центре города, выскочив из подъезда, откуда мальчиком-толстяком выкатывался годы и годы назад.
За поспешной трапезой Шпындро не утерпел, признался, что скоро уедет, что нервы ему трепали изрядно, что выезд всего лишь воздаяние за тяготы службы и даже зачем-то - по привычке отпираться - приплел про мизерные оклады в их системе; говорил будто оправдывался, будто и сам понимал как чудовищно нелепо соотносятся миры коммуналок и шумных международных аэропортов. Радовался выезду неприкрыто, мысленно уличал мать в непонимании; трудно давалось осознание разности восприятия жизни им мужчиной в соку - накануне выезда и ею - на склоне лет, оставшейся в одиночестве при сварливых соседях.
Мать радовалась, глядя на сына, сметающего с блюда, Шпындро в паузах меж беседами уминал пироги, не забывая стряхивать крошки с брюк на пол. Сытность проросла уверенностью, подстегнула желание удалиться, Шпындро поднялся, подошвы ботинок растирали по паркетинам начинку - яичный желток и листики капусты.
- Мама, я плохой сын... - хотелось обнять мать, прижать, выкрикнуть: я плохой сын, но я привезу тебе то, и то... смолчал, поняв, что матери в отличие от многих, как раз ничего не нужно и вещецентрическая завершенность рушилась, таяла привычная уверенность в необоримой ценности даров, приходило непрощенное прозрение: матери все эти годы нужен был он сам, а не его привозы. Скомканно попрощались, мать, забегая вперед, проводила до площадки, неловко облобызала; Шпындро молол про прелести страны назначения, про открывающиеся горизонты благополучия, про новую страницу и следующую ступень, не чая, как скорее скатиться по лестнице. Мать отступала к облаку коммунальных запахов, вырывающихся за порог квартиры, над седым узлом волос краснели, белели, чернели кнопки разнящихся числом нажатий звонков и Шпындро обостренным слухом, натренированным на службе распознавать едва шелестящие шепоты, различил явственно в материнском вздохе:
- Они... украли у меня сына...
Шпындро опасался рыданий матери, глаза пожилой женщины остались сухи, под грохот запоров массивной двери бывший жилец ринулся вниз.
Обезглавленный пионер Гриша понуро мок под дождем. К середине дня прибыли милиционеры на мотоцикле с коляской и пытались накинуть на Гришу мешок, полагая, что белый скол гипса с рваными краями особенно травмирует чутких сограждан.
Мордасов из комиссионного взирал на манипуляции стражей порядка. Со станции добровольцы из вечно ошивающихся в припутейных пространствах приволокли приставную лестницу, неловко приткнули к постаменту и сержант с серым, пыльным, будто вырубленным из плоти площади лицом, полез вверх. Предполагалось упаковать казненного Стручком пионера в мешок целиком, однако зев мешка оказался узок и вознесенная к небесам Гришина рука с горном положительно отказывалась прятаться в распяленную горловину. Милиционеры посовещались, даже ушлотерый Мордасов не представлял предмет обсуждения.
Настурция Робертовна Притыка на глазах сдатчиков мазала ногти лаком, растопыривала пальцы, дула на яркую малиновую поверхность, вытягивая губы в трубочку.
На пороге ресторана возник Боржомчик, припал к обмотанной тряпицей ручке входной двери и с выражением непроницаемости и отстраненным, напоминающим миг подачи счета клиентуры, изучал попытки милиции упрятать Гришу в мешок. Приставная лестница гуляла под тяжестью раскормленного милиционера, мешок проглатывал шею пионера, ложился жирными складками на плечи, а дальше не спускался - рука с горном портила замысел.
Мордасов заметил, как милиционер боязливо тронул руку с горном, будто проверяя, накрепко ли та сшита с телом, нельзя ли отломить ее и тогда скрыть останки монумента в мешке целиком. По качанию головы милиционера, по зло поджатым губам Мордасов сделал вывод, что руку так запросто не отломить, а добивать Гришу средь бела дня на глазах честного народа никто не рискнет.
Наконец, представители власти успокоились, накрыв шею и плечи злосчастного предводителя из страны счастливого детства. Бравое тело с мешком вместо головы продолжало трубить, напоминая закутанного с головой в капюшон средневекового монаха или палача при исполнении. На мешковине обляпанной масляным суриком читалось КООП, но по странным причудам случая первая буква и последняя стерлись от времени и краснели только две буквы О, напоминая два нуля туалетных обителей.
Мордасов сквозь стекло встретился взглядом со Стручком, крадущимся от галантереи по направлению к квасной бочке Рыжухи с определенным намерением залить квасом жар, испепеляющий внутренности, а может и разжиться у толстенной квасницы глотком самогона: та бутыли не продавала на вынос, а держала под юбкой, давая хлебнуть втихаря, один хлебок ценился не много не мало рубль. Судя по блеску глаз, Стручок рублишко в загашнике припрятал.
Мордасов вернулся к квитанциям. Мотоцикл затарахтел, переваливаясь по-утиному, запрыгал по колдобинам, обдавая пылью торговок зеленью, те чертыхнулись и тут же принялись окунать посеревший товар в банки с водой.