Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 60

Мордасов, тяжело опираясь на растопыренные ладони, с трудом отдирал себя от стула, встал, покачнулся: присутствующие затихли, Рыжуха с дочерью замерли на пороге. Больше всего на свете Мордасов желал бы матерно, грубо до невозможности обляпать их всех обвинениями и страшными ругательствами, орать непотребное, обвинять в жутком, высказывать такое, что ни примирение, ни прощение невозможно вовеки и не боязнь потерять этих людей - на кой дьявол они? - а лишь только благоговение перед бабулей и не слишком твердая уверенность, что та наблюдает за внуком, невозможностью для Мордасова причинить и крохотное страдание той, что сплошь в страданиях прожила жизнь, удержали Мордасова, хотя по лицу его бродили красноречивые тени и скулы свело так, что Шпын подобрался и раза два зыкнул на приоткрытое оконце, видно оценивая, можно ли сигануть на улицу, если Колодец разбушуется. Мордасов отлепил ладони от скатерти, прикрыл ими лицо, будто надеясь, что гнев впитается в ладони, стряхнул напряжение, как воду при утреннем умывании, и начал, весомо роняя каждое слово:

- Низкий вам поклон. За уважение... за время, выкроенное из вечной нашей беготни... за слова пусть искренние, пусть фальшивые, она разберется, - кивок на фотографию. - Вы, возможно не любите меня, я, возможно, вас, но есть в жизни человека два пункта, величие их и для смрадной души необозримо - рождение и смерть... и получается...

Откуда это? Шпындро расслабился, пользоваться окном не понадобится, небось вычитал где слезливо мудрое Колодец. Шпындро мыслью узрел, как Мордасов, будто представленный к отчислению школяр, зубрит чужие слова, пытаясь выкрутиться. Шпындро и предположить не мог, чтоб в мордасовской голове водилось такое, думал там только цифры, товарная номенклатура да корысть. Шпындро таких слов не нашел бы скорее всего, а с другой стороны может когда и ему приспичит, хотя Мордасову не приспичило - это ясно, за столом не было ни единой души, а может, и в поселке и в стольном граде ни единого человека, к мнению которых Мордасов прислушивался и ценил бы, однако для кого-то говорил он все это. Для себя? Или для умершей? Может Мордасов допускает, что речь его услышат наверху и ему зачтется? Вот уж смехота, уж если про рождение и смерть думать, то пред явлением на свет чернота и после ухода тоже сплошь чернота и оттого живет, как живет, а не иначе.

Мордасов тихо завершил свое или чужое, бог знает, но внимающих проняло, размягченные души с охотой выжали слезу из покрасневших от дыма и выпитого глаз. Рыжуха с дочерью исчезли, будто растворились, общее помокрение век и торжественность Мордасова отрезвили подгулявших поминальщиков, а может протяжный, почти волчий вой электрички напомнил о неблизком пути до дома, и все заторопились не сговариваясь, повскакивали, каждый подходил к Мордасову, целовал и шептал неслышные остальным слова утешения; Колодец кивал и видно ему нестерпимо хотелось стереть с лица следы чужих слюнявых губ да значительность момента не позволяла; в завершение обряда целования Настурция внесла свой вклад в грунтовку мордасовской физиономии мощными тычками густо намазанного помадой рта и только Шпын пожал руку - не лобзаться ж с Мордасовым в самом-то деле - и веско уронил, что, мол, держись, старина, мы народ крепкий, все сдюжим и Мордасов успел подумать, что крепкий-то крепкий, но отчего всегда дюжить, а жить-то когда, бабуля?

В пустой комнате в торце стола, покрытого закапанной рыжими, бурыми, малиновыми пятнами скатертью, сгорбился внук, фотографию бабки разместил посреди стола, туда ж перенес, не сплескав ни капли, с верхом налитую рюмку, поставил перед морщинистым ртом бабули так, что концы ее платка, острые и длинные - точь в точь галстук гипсового пионера - подвязанные под жилистой шеей казалось вот-вот обмакнутся в водку.

Мордасов протер очки, нацепил их на блестящий нос, подпер кулаками подбородок, уставился в одну точку - в родинку под левым глазом бабули, в сами глаза заглядывать опасался, всегда в зрачках-точках жил укор и сейчас его могло только поприбавиться. Видела, с кем живу! Мордасов губ не разжал, знал, что бабуля и так все поймет. Видела Шпына, как ханку жрал, как девок всех объять норовил? Выездной. Нас - тебя, меня, всех представляет в миру. Проститутку видала, ба? Будто женщина-диктор с телеэкрана: приветлива, щедро улыбается, промыта, видела, ба, как промыта, вроде изнутри скребли. Боржом крутился, тепло и участие выжимал изо всех пор, каждую минуту подскакивал; так, Сан Прокопыч? Может подогреть, может то да это? Плачу я ему, ба! Во, корень зла где. За тепло приучились платить, вроде тепло - товар. Думаешь, они меня любят или ценят, а ведь каждому, здесь лакавшему, знаешь я как заработать дал? А если посодють?.. Да не гримасничаю... ты предрекала, один пойду, дружки в отскоке, у всех крыша - кто выездной, кто ответработник, кто вроде по науке неизвестной какой, кто педработник, один я жулик чистопородный. Не то чтоб себя жалко, а гноит душу несправедливость; все гладкие - говорливые, когда требуется, все обо всем в курсе и главное - мажут, мажут, мажут, верхних, нижних, средних, всяк на свой лад, одно не смекну: отчего по молве судя, один жулик, другой благородный человек? А скребани когтистой пятерней - оба по уши?

Мордасов припомнил сами похороны днем, как в вырытую экскаватором яму опускали гроб, как Настурция ревела станционным громкоговорителем, натуральная скорбь, не фальшивка! - а сейчас со Шпыном древнюю игру затевают... эх, закидали землей споро, а поцеловать бабулю решился только внук. Тут, как раз, все ясно: ни Рыжуха, ни божьи одуванчики, что приплелись на генеральную репетицию к погосту не сподобились. Боржомчику что ль чужую облизывать, или девке из парфюмерии? И прикорнула бабуля сейчас там в ночи под землей и холодно, и вздохнуть тяжко - воздух едва просачивается сквозь жирные комья. А вдруг нет души, как она верила? Тогда что?..





Мордасов налил в чистую кофейную чашку - до десерта не дошло опорожнил, заел эклером, с детства любил, любому жору предпочитал, так и повелось - кругом икра, балыки да колбасы, а ему эклер подавай.

И тут запас прочности Мордасова вышел, сорвало дверь, сдерживающую дурное, с петель, схватил Мордасов швабру и принялся колотить по стульям вокруг стола, видя на каждом того, кто только полчаса назад трамбовал обивку теплым задом. Крушил от сердца, не забывая, что мебель давно задумал сменить, и выходило облегчение, разметав стулья, глянул по верхам шкафов, где притаились короба картонные из-под аппаратуры, смел из все на пол, забрался на стол и сиганул в кучу картона, припомнив, каскадера сдатчика барахла, уверявшего, что безопаснее всего падать, как раз на картонные коробки.

Посреди комнаты на куче картона окунался в ночной покой Мордасов, сон скрутил вмиг при подмоге выпитого, усталости, переживаний, вымел сон все начисто из головы Мордасова, по губам гуляла блаженная улыбка человека, все сделавшего, как надо, и губы шевелились и, если припасть чутким ухом, различились бы слова одни и те же на протяжении всей ночи: вишь, ба, во с кем живу... вишь, ба, с кем... вишь, с кем...

На площади у обезглавленного монумента Шпындро и Настурция ловили такси. Настурция опасалась задрать голову, чтобы не видеть результатов расправы обозленного Стручка с пионером Гришей. Шпындро, напротив, взирал без страха: вандалы! надо ж и припоминалось милицейское - акция; и правы, разве не акция? Весь опыт Шпындро подсказывал, что подозревая козни врагов, никогда не прогадаешь. Всю жизнь провел среди профессиональных опасальщиков. Чего опасаешься, дядя? Не скажет, отмахнется, чур тебя чур! Зато давно усек каждый: опасаться чиновнику к лицу, украшает, опасение за мысль принимается, а мыслящий чиновник - штука редкая, а значит оценят, продвинут, при добротах, при выказанном покорстве и желании делиться, как бог повелел.

- Вандалы! - Шпындро притянул Настурцию, поцеловал в ухо, успел разглядеть, как редкое слово, возвеличило его в глазах Настурции: не жулик, прикинутый в тряпье, а человек вполне образованный, негодующий, видя безобразие, и нашедший единственно верное определение пьяному вероломству Стручка.