Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 11

— Как не довезет, доедем с ветерком. Он у нас конь хоть куда, — Иван похлопал Орлика по крупу, отер рукавицей пот с шеи. — Прокатимся? — конь встряхнул головой, зазвенел удилами, покосился на молодого хозяина.

Иван вскочил обратно в саночки, развернул жеребчика и звонко щелкнул кожаными, с медными бляшками вожжами, погнал его в сторону городских ворот, за которыми начинался Иркутский тракт и шла дорога на Абалак. Первую половину пути Орлик шел хорошо, рысью, они даже нагнали и оставили позади несколько крестьянских возов, с запряженными в розвальни мохнатыми, заиндевевшими лошадками, укрытыми хозяевами для пущего бережения дерюгами, но уже на подъеме после Иоанновского монастыря он сбавил ход, а потом и совсем перешел на шаг и, наконец, остановился, тяжело поводя боками.

— Но! Но! — закричал Иван и хлестнул жеребчика вожжами, но тот лишь вздрогнул, запрядал ушами и тихо заржал.

— Не бей, — остановил Зубарева тесть, — не поможет. Пристал конек. Давно разминал?

— Да после отца в первый раз и запряг, — смущенно отозвался Иван.

— А кормишь чем?

— Сеном… Чем же еще? На овес денег нет, сами знаете.

— Чего же ты от него хочешь? Ладно, что хоть столько проехали. Поворачивай обратно, а то до ночи не доедем.

— Ничего, сейчас отдохнет малость, и дальше тронемся. Доберемся…

Карамышев понял: спорить бесполезно; замолчал, уткнув худой длинный нос в воротник, насупившись, наблюдал, что станет делать дальше Иван. А тот снял рукавицы, быстро–быстро отер ими спину и бока Орлика и, скинув с себя тулупчик, набросил его на влажную конскую спину.

— Совсем загонял тебя хозяин, — нежно зашептал он, наклонясь к конской морде, — ты уж прости меня, дурака, хорошо? — жеребец, не моргая, смотрел на него круглым, выпуклым глазом, шумно вдыхая ноздрями морозный, стылый воздух.

Иван около четверти часа ходил вокруг коня, отирал пот, о чем–то тихо говорил с ним, пока сам не замерз, не начал дрожать. Лишь тогда снял с него тулупчик, надел на себя и забрался в санки, щелкнул вожжами, и жеребчик пошел сперва тихим шагом, а потом, набрав ход, перешел на обычную рысь и без устали принялся отмеривать версту за верстой.

— Следить надобно за конем, — назидательно проговорил Карамышев, но Иван не ответил, и дальше ехали молча, думая каждый о своем.





Дорога шла полями, огибая, а порой пересекая многочисленные лога, которые, словно многопалая рука огромного существа, впившись в землю, тянулись своими извивами к иртышскому берегу. Под снегом скрывались на дне оврагов замершие в эту пору ручьи, чистого вкуса ключи, а то и небольшие вязкие болотца, служившие летом прибежищем миллиардов серых тонконогих комаров, живущих лишь в самый теплый сибирский сезон, чтоб набраться человеческой или звериной крови, оплодотвориться, отложить в вязкую землю яйца и уйти, умереть, больше уже никогда не появляться на свет. Сейчас стояла самая благодатная пора, когда не было гнуса, комара, паутов и иной жужжащей и зудящей, поющей на все голоса мелюзги, почти не различимой человеческому глазу. Но в весенние долгие дни и короткие, словно легкий обморок, ночи кружащий в лесных перелесках гнус становится недремлющим хранителем, стражем, оберегающим от недоброго чужака сумрачные чащи в пору рождения и мужания звериного, птичьего и иного лесного потомства. Злобно набрасываются они на всякого, кто позволит себе в тот священный час войти под полог леса, посягнуть на жизнь иного беззащитного существа. Никто из опытных старожителей тех мест без особой на то нужды не решится осквернить в раннюю весеннюю пору цветения заповедные и укромные таежные уголки, помешать появлению на свет нового рода. И передается тот обычай от отца к сыну, продолжая жить бок о бок с иным, но столь близким человеку миром тайги. Иначе… быть здесь пустыне, безжизненной и мертвой.

Зимой, когда снег и лед делал одинаково похожими холмы и леса, скрывал норы, дупла, муравейники, берлоги и звериные лежбища, тем более не было возможности для алчного постороннего человека вторгнуться в лесной мир и навредить ему, не рискуя при этом собственной жизнью. Не всякий способен выбраться обратно из стылого таежного урмана, углубившись в него чуть в сторону от проезжей дороги. Бог столь мудро обустроил мир, обособив при том мир человека от мира зверей, незримо разведя их, что не перестаешь удивляться мудрости и любви Создателя ко всему сущему.

…К Абалакскому монастырю Иван с Карамышевым подъехали совсем уже в потемках. Окончательно уставший, выбившийся из сил Орлик медленно переставлял ноги и, дойдя до ворот обители, ткнулся лбом в ворота и так замер. Долго стучали, дожидаясь, пока заспанный монах вышел к ним и на вопрос о владыке согласно кивнул головой, мол, здесь, да только отдыхает.

— По какому делу пожаловали? Может, весть какая из Петербурга? — поинтересовался он целью их приезда.

— Владыке о том самолично доложим, — постукивая зубами от холода, ответил Карамышев, давая понять, что с простым служкой говорить не станет.

— Может, разбудить владыку? — засуетился монах. — Он так и повелел, коль из Петербургу кто прискачет… Давно, видать, ждет.

— Да не из столицы мы, свои, тобольские люди, — успокоил его Карамышев, — только ты это, христовенький, определи–ка нас на ночлег да вели щей горячих или чего иного подать. Озябли вконец, сил нет никаких.

Их проводили в глубину монастырского двора, где стояла небольшая, об одно окно, избушка, которая, судя по всему, служила для приема случайных постояльцев, а потому внутри было не топлено, и служитель едва сумел открыть примерзшую к косяку дверь. Пока Иван и Карамышев озирались внутри сумрачного ночлега, монах успел притащить охапку березовых поленьев и сноровисто растопил небольшую, но оказавшуюся весьма жаркой печурку, а вскоре принес и ужин. Иван попросил его позаботиться об Орлике: поставить в монастырскую конюшню, дать корм, напоить.

— Непременно все исполню, — легко согласился тот, — владыка велел всех гостей монастырских привечать как должно, по–христиански. Ночуйте с Богом и ни о чем не беспокойтесь.

Разбудил их негромкий, но явственно слышный колокольный перезвон, и вскоре зашел вчерашний монах, сообщив им, что владыка примет их сразу после службы, а сейчас приглашает пройти в храм к заутрене.

Ивана поразило внутреннее убранство храма своей сдержанностью и обилием старых, потемневших от времени икон. Над царскими вратами иконостаса помещалась главная икона монастыря — Чудотворная икона Божией Матери, на которой была изображена сама Богородица с Христом во чреве и предстоящими Николаем Чудотворцем и Марией Египетской. Иван слышал, что именно в таком виде Богородица являлась несколько раз одной абалакской жительнице, которая поведала обо всем духовным властям, а через какое–то время местный иконописец написал образ Божией Матери. Икона эта известна в Тобольске и по всей Сибири тем, что приносит излечение болящим и немощным. Чудотворную каждое лето приносят в Тобольск с крестным ходом и оставляют на какой–то срок в городе, перенося из храма в храм. В это время в Тобольск съезжается множество паломников со всех концов Сибири, а иные едут на поклонение к Чудотворной даже из–за Урала, прослышав о многочисленных чудесах исцеления болящих.

Иван помнил, как мать с отцом брали его вместе с сестрами еще детстве на встречу Чудотворной, одевались в лучшие одежды, и в доме сразу начинало пахнуть праздником, пеклись блины и куличи, все улыбались, радовались, отец почти на неделю закрывал лавку, ездил по родне и знакомым с поздравлениями. Потом в какой–то момент все изменилось: повыходили замуж сестры, Василий Павлович год от года мрачнел; это сейчас Иван понимал: уже в то время дела у отца шли плохо. То по молодости думал: посердится родитель — и все пройдет, успокоится. Нет, не успокоилось, не утихло, а ушел из дома праздник: радости сменились заботами, каждодневными хлопотами, обыденной суетой. Может, потому и хотелось Ивану вырваться из этого заскорузлого торгового скучного мира, что желалось видеть, пусть не каждый день, праздник, радость, веселье настоящее, а не подменное, приходящее во время пьяных гулянок и застолий. Видел это Иван по братьям своим двоюродным, по Корнильевым, что все глубже и глубже увязали те в делах, в скукотище от каждодневного щелканья костяшек на счетах, позволяющих увидеть, что убыло и сколько прибыло. И не замечают они при том, что их самих за теми кулями, мешками, сундуками, корзинами и не видно… Когда Иван вспоминал о своих двоюродных братьях–купцах, коих почитали и побаивались все в городе, то первое, что вставало у него перед глазами, — это низкий, почерневший, давно не беленый от скупости и нехватки времени потолок лавки, где те проводили в подсчетах все дни и лучшие свои годы. Только лишь в престольные праздники, влекомые на службу в храм женами, родней, знакомыми, с неохотой прекращали они торговлю, вешали пудовые замки на лавки и амбары, словно улитка с раковиной, расставаясь с милой обителью на незначительный срок.