Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 89



Полжизни она провела в советских лагерях, в том числе и среди уголовников. И тем не менее за тридцать семь лет к ней не пристало ни одного лагерного словца - речь ее интеллигентна, во всех манерах ее чувствовалось блестящее дворянское воспитание. Единственное, что омрачало общее впечатление, - она курила дешевые сигареты. Курила беспрестанно и через очень длинный, примитивно-простого изготовления мундштук. И вообще она одета была бедно. Очень бедно. Но рассуждала самобытно. Рассуждала по-сегодняшнему, по-перестроечному - критически. И очень смело. Казалось, просидев тридцать семь лет, можно потерять не только смелость, - потерять личность. А она сохранила себя. Она была в курсе культурной жизни если уж не страны, то, во всяком случае, столицы, - это точно. Голова у нее была светлая. Еще в начале нашего знакомства она мне заявила, что о политике говорить не будет - политика ее не касается. Политика -не ее дело. В политику она не вмешивалась и тогда, в Омске, в 1918-м и 1919-м. Мы в основном говорили, если можно так выразиться, о корнях нашей сегодняшней культуры - о людях, ее знакомых, давно покинувших Родину, покинувших Россию, но оставивших по себе хорошую память. Разговоры шли об интеллигенции, эмигрировавшей из России. Она преимущественно говорила о театре, много о театре - она большой театрал. Даже сейчас, говорит, в своем возрасте и в своем положении не пропускает новые спектакли ни во МХАТе, ни у Ермоловой. Еще тогда, за двадцать лет до сегодняшней нашей перестройки, открывшей нам глаза, очень нелестно (как и многие сейчас) отзывалась о М. Горьком. В лагере ее несколько раз навещала Пешкова, первая жена Горького. Они много лет переписывались, дружили…»

Рукою Анны. «Как трудно писать то, о чем молчишь всю жизнь, - с кем я могу говорить об Александре Васильевиче? Все меньше людей, знавших его, для которых он был живым человеком, а не абстракцией, лишенной каких бы то ни было человеческих чувств. Но в моем ужасном одиночестве нет уже таких людей, какие любили его, верили ему, испытывали обаяние его личности, и все, что я пишу, - сухо, протокольно и ни в какой мере не отражает тот высокий душевный строй, свойственный ему. Он предъявлял к себе высокие требования и других не унижал снисходительностью к человеческим слабостям. Он не разменивался сам, и с ним нельзя было размениваться на мелочи - это ли не уважение к человеку?

И мне он был учителем жизни, и основные его пожелания: «Ничто не дается даром, за все надо платить и не уклоняться от уплаты» и «Если что-нибудь страшно, надо идти ему навстречу - тогда не так страшно» были мне поддержкой в трудные часы, дни, годы.

И вот, может быть, самое страшное мое воспоминание: мы в тюремном дворе вдвоем на прогулке - нам давали каждый день это свидание, - и он говорит:

- Я думаю - за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за Вас - я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не дается даром.

Что из того, что полвека прошло, никогда я не смогу примириться с тем, что произошло потом. О Господи, и это пережить, и сердце на куски не разорвалось.

И ему, и мне трудно было - и черной тучей стояло это ужасное время, иначе он его не называл. Но это была настоящая жизнь, ничем не заменимая, ничем не замененная. Разве я не понимаю, что, даже если бы мы вырвались из Сибири, он не пережил бы всего этого; не такой это был человек, чтобы писать мемуары где-то в эмиграции, в то время как люди, шедшие за ним, гибли за это и поэтому.

Последняя записка, полученная мною от него в тюрьме, когда армия Каппеля, тоже погибшего в походе, подступала к Иркутску: «Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось - только бы нам не расставаться».

И я слышала, как его уводят, и видела в «волчок» его серую папаху среди черных людей, которые его уводили.

И все. И луна в окне, и черная решетка на полу от луны в эту февральскую лютую ночь. И мертвый сон, сваливший меня в тот час, когда он прощался с жизнью, когда душа его скорбела смертельно. Вот так, наверное, спали в Гефсиманском саду ученики. А наутро - тюремщики, прятавшие глаза, когда переводили меня в общую камеру. Я отозвала коменданта и спросила его:

- Скажите, он расстрелян?

И он не посмел сказать мне «да».

- Его увезли, даю Вам честное слово.

Не знаю, зачем он это сделал, зачем не сразу было узнать мне правду. Я была ко всему готова, это только лишняя жестокость, комендант ничего не понимал».

Старое фото. Анна Васильевна Тимирева. 1916 год. Мягкий взгляд влюбленной женщины. Уже влюблена. В него. Еще все впереди. Грустна и красива. Мила и добра. Скорее всего, именно эта карточка уже подарена ему, уже стоит в рамочке на его рабочем столе во флагманской каюте «Георгия Победоносца».



Борис Георгиевич Старк прав: Анна Каренина! И Анна Тимирева была тоже обречена на колесование паровозом, летящим в коммуну по людским телам, как по шпалам. А пока - чемодан замерзших ландышей, рояльные аккорды Чайковского. Володин смех из детской. Толстой предсказал эту женщину в своем романе. Но не хватило бы и десяти классиков, чтобы придумать все, что ей выпадет уже через год…

Фото 1969 года. Она? Да, это она. Открываешь - и тебя отбрасывает ее взгляд… Неженская твердь в глазах и жестких складках. Печально, но твердо сжатые губы. Как схож их горестный рисунок - у Анны и Александра. Как будто в последнем, предсмертном поцелуе впечатал он в ее уста абрис своих губ. Навсегда.

Горькая мудрость в изломе бровей. Нет ни укора, ни жалобы в ее очах. Она не видит фотографа. Она смотрит в себя. Взгляд человека, который вдруг обернулся - и ему открылась вся его жизнь, разом. И какая жизнь!

Галоп по степи на любимом коне и салоны музыкального Олимпа России, балы в морских собраниях и тревоги военной Балтики, лепестки сакуры в фонтанах города храмов - Киото, лазаретные вши под бинтами раненых, теплушки и бараки, коммуналки и камеры, чужие углы и снова бараки, бараки, бараки - на тридцать семь лет общего счета.

Расстрелян любимый, расстрелян сын, развеяно в лагерную пыль полжизни. В конце пути полунищенское одиночество в коммуналке. Слышать из репродуктора корявые речи бровастого недогенералиссимуса, зная, что на его месте, на капитанском мостике страны, стоял когда-то человек духа и чести - ее возлюбленный. Сравнивала ли она их? Скорее всего, ей и в голову не приходило сопоставить эти имена: Колчак и Брежнев, Верховный правитель и Генеральный секретарь… Но она ушла из этой юдоли под косноязычное бормотание о светлом коммунистическом будущем. Бог не привел ей увидеть и услышать в конце ничего иного.

Старое фото - как застывшее зеркало. Разве посмеет кто назвать эту семидесятипятилетнюю женщину старухой?

Красиво взвихренные волосы. Эдакие седые протуберанцы, раскинутые током мощной энергии, излучаемой ее лбом. А может, разбросаны ледяными ветрами века, от которых она не прятала лица.

Анна Васильевна Тимирева - островок достоинства и веры в архипелаге ей подобных островков, которые не смог размыть и поглотить кровавый ГУЛАГ.

После самоареста в 1920 году Анна Тимирева была арестована иркутским ГубЧК в мае 1921-го. Отпустили. Через год арестовали снова и приговорили к двум годам заключения. В 1925 году новый арест по обвинению в шпионской деятельности в пользу Англии. После тюрьмы - ссылка в Калужскую область.

В 1935-м - четвертый арест - за «прошлые прогрешения» и в порядке чистки Москвы от «социально опасных элементов».

1938 год. За ней снова пришли.

1949 год. Арестована органами МГБ.

В общей сложности в тюрьмах, лагерях и ссылках Анна Васильевна Тимирева провела 37 лет.

Судьба пометила ее последний дом - на Плющихе - вывеской кафе «Ассоль»… Да, Анна Тимирева встретила своего капитана Грея и пережила его на полвека. Старая седая Ассоль. Впрочем, нынешний хозяин квартиры, в которой она жила, не согласен с таким сравнением.