Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 24

Хотя эта статья и написана с пылом, свойственным истинно верующим, доктрина, названная неоконсервативной, не содержит полной картины изменений, происходивших в мире после холодной войны. В основном в ней излагается модернизированная версия империализма, не связанная с новой глобальной реальностью и новыми социальными тенденциями. Скорее, книга отражает специфические представления неоконсерваторов о приоритетах на Ближнем Востоке. Помимо страха и гнева, вызванного нападением 11 сентября, неоконсервативный выбор выражается в том, чтобы, воспользовавшись моментом, изложить лишь свои собственные проблемы.

Без 11 сентября доктрина, вероятно, по-прежнему выглядела бы малозначительным явлением, но это катастрофическое событие придало ей видимость актуальности. Вскоре представители неоконсервативного направления в администрации Буша II преобразовали свое мнение в официальную политическую и военную доктрину. Вслед за 11 сентября доктрина переместилась и в сферу внутренней политики. Активно пропагандируемый страх перед терроризмом создал новую политическую культуру, в которой моральная убежденность находится на грани социальной нетерпимости, в особенности по отношению к тем, чье этническое происхождение или внешность дают основание для подозрений. Бдительность в отношении иммигрантов или даже сбившихся с пути профессоров, особенно с проарабскими взглядами на ближневосточные дела, также отражает желание оправдать собственные тревоги. Даже гражданские права иногда уже рассматриваются как помеха эффективной национальной безопасности.

Стремясь к более широкому общественному признанию, такой взгляд на мир, отстаиваемый неоконсерваторами как исторически оправданный новыми глобальными обстоятельствами, приобрел респектабельность благодаря двум подлинно проницательным академическим работам. Их совокупное влияние на формирование исторического восприятия сквозь туман, еще оставшийся от холодной войны, придает новому ви́дению эпохи близкий по духу интеллектуальный контекст. Первой была книга «Конец истории» (The End of History and the Last Man, 1992) Фрэнсиса Фукуямы, который сначала был близок к неоконсервативным кругам, но позднее стал самым активным противником взглядов Чарлза Краутхаммера, ведущего популяризатора неоконсерватизма. Другой, еще более серьезной работой была книга «Столкновение цивилизаций и перестройка мирового порядка» (The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order, 1996), написанная Сэмюэлем П. Хантингтоном, с самого начала выступавшим с критикой неоконсервативных рекомендаций. Каждая из этих книг содержала глубокую характеристику переживаемого уникального момента истории, раскрывая его сущность и фундаментальные противоречия.

Книга Фукуямы, написанная в традиции гегельянской и марксистской диалектики, показывала, хотя в отдельных местах и вводила в заблуждение, что политическая эволюция человечества увенчалась победой демократии. Этот вывод, встреченный шумным одобрением, был многими воспринят как доказательство того, что демократия стала теперь неизбежной судьбой человечества. (Неоконсерваторы после 11 сентября использовали эту интерпретацию для обоснования своих активистских рекомендаций.) Возможно, лишь название книги вводило в заблуждение, тем более что автор позднее выразил сожаление о том, что был неправильно понят, и утверждал, что его выводы относительно эволюционной модернизации были не так далеко идущими. Но предполагаемая им историческая неизбежность демократии служила серьезным основанием для тех, кто настаивал на том, чтобы Америка всеми доступными ей средствами выступала за продвижение демократии в качестве центрального направления политики США на Ближнем Востоке. Таким образом, догматический активизм сочетался с историческим детерминизмом.

Так же неоконсерваторы использовали и великую цивилизационную интерпретацию Хантингтона (который, в свою очередь, обращался к «Закату Европы» Освальда Шпенглера и «Постижению истории» Арнольда Тойнби: первая была написана вскоре после Первой мировой войны, а вторая – после Второй мировой) для обоснования их представлений об экзистенциальном конфликте с исламом по проблемам основных ценностей. В этом отношении непреднамеренное политическое влияние Хантингтона было даже более сильным, чем влияние Фукуямы. Его концепция, доказанная с большой изощренностью и убедительностью, послужила предупреждающим пророчеством: нельзя позволить себе стать самодостаточными. Но в течение нескольких лет, особенно после 11 сентября, «столкновение цивилизаций» стало широко признанным диагнозом глобальной реальности, еще совсем недавно, в 1990 году, казавшейся отдаленной.

Результатом стала манихейская доктрина, с которой ни один из двух исследователей не мог бы примириться: демократия, провозглашаемая неотвратимой целью развития человечества, вступала в экзистенциальный конфликт с основными ценностями. Но такой результат не редкость: в свои поздние годы Джордж Кеннан жаловался на то, что его широко признанный и открывающий новый путь научный труд, обосновывающий политику сдерживания сталинистской России, был искажен прославляющими его анализ и стремящимися проводить его рекомендации в жизнь. Во всяком случае, понятие «демократический конец истории» как заключительный момент великой коллизии с фундаменталистским исламом стал для неоконсерваторов лучом света, пронзившим туман после холодной войны.





Таким образом, глобализация как поднимающаяся волна и неоконсерватизм как призыв к действию стали доминирующими на политической сцене, оттеснив альтернативные точки зрения. Тем не менее, чувство облегчения в конце холодной войны вызвало некоторое беспокойство по поводу глубинных проблем Запада, особенно в сфере морали и культуры. Возникали вопросы о перспективной жизнеспособности западной культуры, которая, казалось, все больше утрачивала моральный компас. Отсутствие этого компаса и стало для меня поводом публично поставить вопрос (это было в 1990-м, в университете в Джорджтауне на лекции, озаглавленной «Послепобедный блюз»), действительно ли поражение коммунизма означает победу демократии.

Этот вопрос рассматривался и в связи с будущим прежних коммунистических стран Восточной Европы и крушением Советского Союза. Для восточноевропейских стран привлекательность Европы была маяком и идеалом. Историческая и географическая близость объединенной Европы помогла бы преодолеть сорокалетнее подчинение коммунистической доктрине. Для России коммунистическое наследие было укоренившимся более прочно и к тому же усугублялось имперскими традициями старой России и ностальгией по их возрождению. Можно было бы полагать, что поэтому логичным курсом для Запада должна быть долговременная политика, направленная на вовлечение России в более тесные отношения с Европой, но не было заметно, что кто-либо в Вашингтоне серьезно и конструктивно думает над этим вопросом.

Терзающее Запад беспокойство, особенно в Америке, о доминирующих настроениях в обществе вызвало у меня озабоченность, поскольку ни одна из двух соперничающих концепций не была в историческом плане достаточной для того вызова, перед которым оказалась Америка – и стратегического, и философского. К какой важнейшей цели теперь, после поражения коммунизма, должны стремиться граждане демократического Запада? Для многих представителей высшего и среднего класса ответ заключался в двух словах: гедонистский релятивизм – без глубоких убеждений, без трансцендентального сознания, с хорошей жизнью, определяемой главным образом промышленным индексом Доу Джонса и ценой бензина. Но тогда дихотомия гедонистского релятивизма Запада и абсолютизма вдруг обнищавших жителей прежнего советского пространства и политически пробудившегося развивающегося мира только увеличит всеобщее разделение. Ответ должен быть найден путем морального определения мировой роли Америки. Иначе всемирное лидерство Америки было бы недостаточно легитимным.

Таким образом, привлекательной моральной основой политики должны быть гуманитарные соображения. В этом случае права человека превращаются в глобальный приоритет, что отвечает устремлениям политически активной массы людей. Просвещенная политика, основанная на моральной убежденности, должна также усилить способность руководства добиваться общего согласия, а не вызывать манихейское разделение. Напротив, отсутствие моральной убежденности сохраняет возможность для демагогов использовать внезапно возникающие кризисы и новые страхи. Именно такого рода опасения побудили меня написать («Без контроля», 1993), что «затруднения Америки в осуществлении эффективного глобального руководства… могут породить ситуацию, усиливающую глобальную нестабильность… и приводящую к возвращению тысячелетней демагогии», и даже высказать мнение, что «фаза американского превосходства, возможно, не будет длительной, несмотря на очевидное отсутствие кандидата на ее замещение».