Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 36

Тот встрепенулся, наморщил широкий, но низкий лоб.

– А как же советская власть? Как же коммунистическая идея? – воскликнул Капутанников, откидываясь на спинку плетеного кресла и с удивлением глядя на Алексея Петровича.

Алексей Петрович чертыхнулся про себя, вспомнив того еще Капустанникова, который на курсах «Выстрел» разоблачал заговорщиков, и пошел на попятную:

– Советская власть и коммунистические идеи еще не до конца укрепились в сознании многих советских людей. Надо, дорогой мой Степан Георгиевич, чтобы ушли по крайней мере два-три поколения, чтобы новые поколения были абсолютно свободны от пережитков проклятого прошлого, только тогда моральный облик человека изменится к лучшему в самых существенных своих позициях.

– Э-э, дорогой Алексей Петрович! Какие там существенные позиции! Откуда дети старых революционеров набираются всякой дряни, если родители у них такие идейные и моральные, а сынки такие… такие… можно сказать, выродки? Я насмотрелся – это ж просто черт знает что! Они уже живут при коммунизме! У них разве что птичьего молока нету! А все гребут и гребут под себя, в то время как народ гнет на них спину, лишнего куска хлеба не имеет, – с горечью произнес Капутанников и принялся разливать по бокалам вино.

И Алексей Петрович понял, что тот его не разыгрывает, что у него наболело, что он действительно насмотрелся всякого дерьма, а он, Задонов, стал тем человеком, на кого Капутанников решил выплеснуть долго копившееся в нем недоумение и озлобленность. Да чем же помочь ему, если и сам себе помочь ничем не можешь?

– Давайте, Степан Георгиевич, выпьем за то, чтобы в нашей душе, несмотря ни на что, сохранялась вера в лучшее будущее для нас самих, наших близких, для нашей России… То есть для Советского Союза.

Они чокнулись бокалами и выпили.

Подошла Маша, осторожно напомнила, что ему, Алексею Петровичу, надо на совещание, он посмотрел на нее, беспечно махнул рукой:

– Обойдутся. Там и без меня хватает звонарей. Скажу, что приболел. И, вновь повернувшись к Капутанникову: – А что в Москве по части космополитов и патриотов? В газетах я читал, да только, сами знаете: газеты – одно, действительность – несколько другое.

– Вот-вот! – обрадовался Капутанников. – Я и говорю, что Сталин терпел-терпел да и взялся за этих космополитов. А то у них на уме только Запад да Америка. Там, мол, и то, и это, и пятое-десятое, а у нас ни хрена. А то, что мы столько лет воевали, столько людей положили, столько городов и деревень фашисты у нас стерли с лица земли, а в той Америке ни одна бомба не упала, об этом помалкивают. По их словам, русский народ и ленив, и бездарен, и ничего хорошего сделать не способен. И это о народе, который создал гигантскую империю от Германии до Аляски! А сами… Сами-то они что сделали? То-то и оно.





– Да кто же они-то? – снова воскликнул Алексей Петрович, желая, чтобы Капутанников назвал наконец этих «они» их истинными именами.

Капутанников уставился на Алексея Петровича мутным взглядом, затем погрозил ему пальцем:

– Э-э, Алексей Петрович! Меня на мякине не проведешь. Если даже сам Сталин не назвал их имен, а только все космополиты да космополиты, то мне их тем более называть не положено. Вы думаете, среди них одни эти самые? Не-ет. Там и русских полно, там как раз даже больше тех, кто имеет, так сказать, власть и способы влиять на умонастроение масс. Вот это и есть самое страшное. – И, навалившись грудью на стол и понизив голос почти до шепота: – В Большом театре, как выяснилось, на руководящих постах ни одного русского. А ведь это самый русский театр, центр русской культуры. Сегодня он только по названию русский. А кто руководит журналами и газетами? Только по видимости руководят русские, а вокруг них эти самые космополиты и вьются, они всю политику и делают. А в годы войны… Мне один знакомый товарищ, из органов, рассказал, что в высшие учебные заведения шли практически одни… эти самые, русских там единицы были: все на фронт подались и мало кто вернулся. А вы говорите… Сейчас в Москве только и разговоров, что о создании государства Израиль и Еврейской республики в Крыму. Михоэлс гоголем ходит, а вокруг него мошкара всякая вьется. Вот они-то и есть эти самые космополиты. Вся надежда на Сталина, что он их всех, как когда-то Мандельштама и Бабеля, прихлопнет и духа их не оставит на нашей земле. Но никаких Крымов им не давать. Израиль? Пусть будет Израиль. Но пусть они все туда и катятся.

Алексей Петрович смущенно покхекал и отвел глаза в сторону. Ему стало скучно, и он удивился, что еще несколько минут назад так радовался своему неожиданному гостю, а теперь хочет только одного: чтобы тот поскорее убрался со двора. И дело не в том, что Капутанников не сказал ничего нового, а в том, что все эти слова ничего не значат, как не значили они в конце двадцатых и начале тридцатых, когда поносили Пушкина и всю русскую литературу, культуру вообще, когда крушили семью, громили церкви и с пеной у рта кричали о мировой революции, в которой должен сгореть русский народ. Но потом что-то изменилось, но не в народной толще, а наверху, и Пушкина подняли на такую высоту, на которой он еще никогда не стоял, и погромы всего русского утихли, хотя и не прекратились совсем, зато начался погром погромщиков, но опять же сверху, а не снизу, то есть не по воле народа, а по необходимости. Не исключено, что эту необходимость почувствовал сам Сталин, тоже приложивший руку к погрому «русского великодержавного шовинизма», но сегодня другое время, и что решит Сталин, никому не известно, потому что одновременно бороться с космополитами и «русскими шовинистами» можно только руками тех же космополитов: космополиты останутся, а шовинисты исчезнут.

Однако вслух Алексей Петрович ничего такого не сказал. Он вполуха слушал Капутанникова, снова вцепившегося в космополитов и Зощенко, и думал, что надо это как-то поскорее прикончить. Зря он обрубил себе возможность поехать на совещание: там он скорее бы отделался от своего гостя, а теперь вот сиди и слушай это нытье и делай вид, что тебе это интересно. «Вот вы сделали революцию, – думал Алексей Петрович, имея в виду Капутанникова же, хотя тот в те годы ходил под стол пешком, – … сделали, а теперь скулите: и то вам не так, и это не эдак. Раньше надо было думать, дорогие товарищи…», но закончить эту мысль не успел: Капутанников вдруг заторопился, стал прощаться – то ли почувствовал изменение к себе отношения хозяина, то ли и ему самому все это порядком надоело.

«Какие-то мы действительно… – думал Алексей Петрович, и уже не впервой, проводив гостя до калитки и возвращаясь в свой „кабинет“. – Вот так же и с покойным Алексеем Толстым у меня было, и с другими тоже… Какой там шовинизм! Чепуха! Нам это приписывают, причем от имени русского народа, а мы верим. А приписывают потому, чтобы отвлечь внимание от еврейского, грузинского, украинского и прочих национализмов. Имел бы место шовинизм, всех нацменов, как индейцев в Америке, перебили бы. А мы с ними носимся, ублажаем: не жмет ли вам тут, не трет ли вам там? – они и рады стараться. И сожрут нас в конце концов с потрохами, если не опомнимся…»

Глава 20

Олесич поднял голову и долго, часто-часто моргая голыми веками, смотрел на следователя, а следователь с усмешкой, которая не сулила Олесичу ничего хорошего, рассматривал его самого.

В небольшой комнате с единственным окном, забранным толстой решеткой, сгустилась настороженная тишина. Олесич чувствовал, как эта тишина сдавливает его со всех сторон, и из тела его выливается и утекает куда-то вся его вроде бы налаженная с некоторых пор жизнь. Под усмешливым взглядом следователя он снова почувствовал себя маленьким оборвышем, которого может стукнуть любой и каждый только за то, что попался на глаза.

Из Олесича вытекала его жизнь, а вместе с ней и желание бороться за нее, оставалась только тоска – и ничего больше. Всегда завистливый, сейчас он даже не завидовал следователю, совсем еще молодому человеку с умными и холодными глазами на худощавом и весьма приятном лице… и другому следователю, который сидел сбоку, и тоже молодому, но чернявому и рано начавшему полнеть. Он не завидовал тому, что они могут сделать с ним, с Олесичем, все что угодно, а он с ними – ничего. Их молодые и минуту назад приятные лица сразу как-то изменились – огрубели и превратились в маски, под которые страшно заглядывать.