Страница 28 из 31
А романтик вовсе не слушает никого, он грезит о какой-нибудь прекрасной чужестранке и понятия не имеет о том, что происходит. Еще там из милости терпят бедного, смиренного родственника, этакого божьего нищего; тому ничего не нужно, он ничего не говорит, только шепчет себе чтото — бог его знает, что он там шепчет, какие тихие и таинственные слова; он мог бы ухаживать за ипохондриком, шептать все это ему на ухо — да только господа совсем не принимают его во внимание: кому он нужен, такой слабоумный, покорный простачок! И есть там еще нечто, о чем не говорят; время от времени зашуршит, зашевелится привидением, но господа за столом лишь слегка нахмурятся да продолжают беседовать о своих делах как ни в чем не бывало, только глазами друг на друга посверкивают чуть более раздраженно, чуть более ненавидяще, словно бы один обвинял другого, зачем тут что-то шуршит и шевелится. Странная семейка. А однажды ворвался к ним какой-то — поэт, все вверх дном поставил, напугал всех сильнее, чем то привидение, но остальные, о собственном благополучии думающие, как-то выжили его из своего приличного, только что не респектабельного дома, — давно это было, очень давно. Потом как-то заявился к ним еще один парень — тот герой, и без долгих слов пошел командовать, как в крепости: давай, мол, ребята, и так далее. И смотрите, какое получилось воинство: тот, с локтями-то, так и разрывался от усердия, у обыкновенного человека оказалось сил на двоих, а ипохондрик вдруг с облегчением понял: черт ли в ней, в моей жизни! Ах, какое было время, ребята, какое время — настоящих мужчин! А потом война кончилась, и герою моему нечего было больше делать; то-то, голубчик, перевели дух те трое, когда исчез незваный гость! Ну вот, теперь, слава богу, опять все наше.
Я представляю все это так живо и четко, словно передо мной разыгрывается некий спектакль. Вот, значит, и вся жизнь тут, вся драма без действия, и она почти подошла к концу; даже и вечный тот спор как-то там разрешился. Словно разыгрывается спектакль. Тот, с локтями, уже сбавил тон, уже не указывает, что следует делать, опустил голову на руки и уставился в землю: Иисусе Христе, Иисусе Христе! Обыкновенный добряк понятия не имеет, что бы такое сказать; ужасно жалко ему этого человека, этого честолюбивого эгоиста, который испортил ему жизнь; ну что поделаешь, успеха-то не получилось, не думай больше об этом. Зато за столом сидит божий нищий, бедный родственник, которому ничего не надо, держит за руку ипохондрика и шепчет что-то, будто молится.
XXXII
Было во мне то, о чем я знал, — это отец, и другое — в котором я чувствовал матушку. Но в отце и в матери жили, в свою очередь, их родители, почти мне не знакомые; знал я только одного дедушку — говорят, отчаянный был повеса, все женщины да собутыльники — и одну бабушку, женщину святую и набожную. Быть может, и они чем-то присутствуют во мне, и кто-нибудь из моей толпы унаследовал их черты. Быть может, это заключенное в нас множество — наши предки бог весть до какого колена. Романтик, знаю, был матушкой, но нищий на паперти — это, уж верно, та набожная бабушка, а герой, вероятно, кто-нибудь из прадедов, добрый питух и забияка — кто знает. Теперь я жалею, что так мало знаю о предках; знать бы хоть, кем они были, на ком женились, — уже и по этому о многом можно бы догадаться. Быть может, каждый из нас — сумма людей, нарастающая из поколения в поколение. И нам, быть может, уже очень не по себе от этого бесконечного раздробления; и мы хотим уйти от него и потому приемлем некое массовое "я", которое упростило бы нас.
Бог знает, отчего это я все думаю о моем братике, который умер сразу после рождения. Не могу избавиться от мучительного желания угадать — каким бы он был. Наверное, совсем не такой, как я: братья всегда несхожи меж собой. Тем не менее ведь он был рожден теми же родителями, в тех же условиях наследственности, что и я. Рос бы на том же дворе столярной мастерской, с теми же подмастерьем Францем и паном Мартинеком. И, несмотря на это, был бы, возможно, одареннее меня или упрямей, добился бы более высокого положения — или ничего бы не добился, кто может знать! По-видимому, из той тьмы вероятностей, с которыми мы рождаемся, он выбрал бы не те, что я, и был бы совершенно другим человеком. Быть может, мы уже биологически рождаемся как множественность, как толпа, и лишь развитие, среда, обстоятельства делают нас более или менее одной личностью. Мой брат, наверное, прожил бы судьбы, которые я не успел прожить, а я и по ним, быть может, познал бы многое, что есть во мне.
Становится страшно, как представишь себе всю случайность жизни. Могли бы соединиться две совсем другие из миллионов зародышевых клеток — и был бы другой человек; тогда бы это был не я, а какой-то неведомый брат мой, и суди бог, что за странный мог это быть человек. Мог ведь родиться какой-нибудь иной из тысяч или миллионов возможных братьев: что ж, я вытащил выигрышный билет, а они — пустые; ничего не попишешь — не могли же мы родиться все. А что, дружище, если эта множественность судеб, заключенных в нас, и есть толпа возможных, но не рожденных братьев? И, может, один из них был бы столяром, другой — героем; один добился бы в жизни многого, другой бы жил нищим на паперти; и были бы это не только мои, но и их вероятности! Быть может, то, что я в простоте душевной принимал за свою жизнь, была наша жизнь — наша, тех, которые жили давно и умерли и которые так и не родились, но только могли существовать! Господи, до чего страшное представление — страшное и чудное; и бег обыкновенной жизни, который так хорошо, так до мелочей знаком мне, оборачивается вдруг совсем иным и мнится великим, таинственным. То был не я — то были мы. Ты и не подозреваешь, человек, чем ты жил, понятия не имеешь, скольким жил!
Ну вот мы и все тут — очень много нас. Весь наш род, смотри-ка; с чего это все вы вдруг вспомнили обо мне?
Да проститься с тобой пришли; сам знаешь…
Что?
Проститься перед разлукой. Хорошо тут у тебя.
Вот как. Дорогие мои, милые! Простите, я и не ждал вас…
А мебель красивая, мальчик. Видно, кучу денег стоила.
Верно, папа.
Вижу, вижу, сынок, — ты кое-чего добился. Порадовал ты меня.
Мальчик мой, единственный, как ты плохо выглядишь. Ты не болен?
А, это мама! Мама, мамочка, с сердцем у меня что-то неладно!
О господи, сердце? Вот видишь — у меня тоже было больное сердце. Это от моего папочки.
А его нет здесь?
Тут он. Тот самый дурной дедушка. Ведь это он, бедняга, временами буйствовал в нас — уж это у нас в крови.
Покажитесь, пропащий дедушка. Так вы и есть тот грешник? И кто бы подумал!
Ладно, брось. Вот о тебе бы кто подумал! В тебе-то ведь тоже это было.
Во мне ладно, а в маме — нет.
Еще чего не хватало — в бабе-то! Такие вещи не для баб. А мужик что — мужику надо перебеситься.
А просто все у вас, дедушка!
Просто. Я был настоящий парень, милый мой. Ну так что ж — озоровал порой.
И за волосы бабушку по полу возили?
Возил.
То— то, а меня укоряют за то, что я хотел задушить покойную жену! Это у меня от вас, дедушка.
Только силы моей в тебе не было, парень. Ты свою натуру скорее от женщин унаследовал. Потому-то и было в тебе… все так странно и загадочно.
Вы, пожалуй, правы. Стало быть, от женщин! Скажите, вашей женой была та набожная, святая бабушка?
Да нет. Моя-то была веселая бабушка. Разве ты о ней не слышал?
А, помню! Веселая бабушка, все, бывало, шутила.
…Я твоя веселая бабушка! Помнишь, как ты дразнил телеграфиста? Это — от меня.
В кого же пошел тот смиренный святой человек?
А это тоже в меня, малыш. Много я вынесла от твоего бедняги дедушки, да что… Надо терпеливым быть — вот и примиришься.
А что же другая бабушка, святая и набожная?
Ах, она, бедненькая, дурная была женщина. Полна была злобы, зависти, скупости, вот и строила из себя святошу. Вот это у тебя — от нее!