Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 79



Вздохнув, отозвался отец Василий:

— Истинно!.. Пора, ох, пора!.. Мера, конечно, лютая, но что ж делать?! Иногда посмотришь, послушаешь на сходбищах этих, митингами именуемых, — и только руками всплеснешь: и это, думаешь, наш русский человек — издревле трудолюбивый, богобоязненный?!

— Пугачевщину забыл, поп?.. Разина запамятовал?

И, разом пресекши эти «воздыхания» и «сетования» своего родича, Шатров счел долгом хозяина восстановить права рассказчика.

— Господа! Что же это, в самом деле: "Расскажите, расскажите…", а не даем и слова вымолвить Анатолию Витальевичу! Вы уж нас извините, Анатолий Витальевич!.. Так что же вы — про Корнилова?..

Возобновляя повествование свое, Кошанский не преминул уязвить, хотя и отсутствующего, Кедрова:

— Вот, покинувший, к сожалению, наше скромное общество, друг ваш, Арсений Тихонович, изволил довольно непочтительно пошутить по адресу нашего верховного главнокомандующего: "Цветы, цветы… вынос…" О, нет! Здесь Матвей Матвеевич, уважаемый, допустил, мягко говоря… — Кошанский замялся, ища необидного слова, — допустил увлечь себя политическому пристрастию!.. Я ему возразил бы, возразил бы, как очевидец. Ибо, прежде всего, следую древнему правилу всякого порядочного юриста… — Здесь последовала латинская, с предварительным переводом, цитата, смысл которой попросту был тот, что пускай, дескать, провалится весь мир, лишь бы восторжествовала справедливость! — Да, действительно, цветов было много. У иной дамы из-за охапки цветов не видно было лица! Мало этого, авто генерала, ожидавшее его перед вокзалом, было полно букетов. Но…

Кошанский выдержал паузу. И когда убедился, что ждут, эффектно закончил:

— Что же сделал наш генерал? Он, и в довольно-таки жесткой манере, ему свойственной, приказал сейчас же убрать, все до единой, эти розы, азалии и гвоздики!.. "Я, говорит, не тенор! Я — солдат. Верховный главнокомандующий русской армии. Убрать все это! А вот георгиевский флажок на радиаторе — его оставьте. На это я имею право!.."

Сычов слушал с неистовым, едва подавляемым восторгом. Он весь был т а м, на площади перед вокзалом. Многое, многое простил он сейчас ненавистному "злокознейшему масону" за этот вот его рассказ!

Выждав и насладившись молчанием слушателей своих, Кошанский снова, и с каким-то затаенным пафосом, возвысил голос:

— А теперь, в такой же ситуации, в тот же самый день и в той же самой Москве, у священных колонн Большого театра, — посмотрите, как ведет себя наш премьер!

— Керенский?! Ну, ну!..

Это Сычов не выдержал — спросил больше так, для того чтобы усилить удовольствие от ожидаемого рассказа.

И даже глаза закрыл и руки скрестил на животе!

Керенский был страшно похож лицом на Гришку Отрепьева, на Самозванца. Но этого почему-то никто не замечал. Хотя на любых провинциальных подмостках, да и на исполинской сцене того самого Большого театра, где в августе тысяча девятьсот семнадцатого года трагически лицедействовал на глазах народа глава Всероссийского Временного правительства, — сколько ведь раз, на протяжении десятилетий, ставили там "Бориса Годунова"!

И стоило лишь всмотреться попристальнее в лицо Александра Федоровича, как сейчас же и бросилось бы в глаза это несомненное сходство с примелькавшимся, затверженным всеми режиссерами обликом Лжедимитрия обликом, со всей тщательностью восстановленным — уж будьте спокойны! — по уцелевшему портрету Расстриги, писанному с него самого.



У того и у другого — у обоих самозванцев, и у Отрепьева и у Керенского, одна и та же прическа — ерошкой, нагловатым этаким «бобриком»; лицо — босое, как говаривали в старину, то есть обритое наголо, — лицо и вытянутое как будто, но в то же время и одутловато-надменное. Нос у обоих крупный, ядреный — налиток: ну, вот которым ребятишки-то в бабки играют — кон разбивают.

Только у того самозванца, что Годунова сменил, лицо, видать, было куда свежее, да и гораздо моложе.

А у этого, что после Романова объявился, уж под глазами темные мешочки набухли, а носо-губная борозда — от носа к губам — резка. Лицо изношенное, серое: говорят, кокаинчику прихватывал премьер!

Правда, вот отрепьевской крупной бородавки на правой щеке у Керенского не было.

Про того сказано в летописях, что лицо имел "вельми помраченное" и что был "многоречив зело", — а этот?

О том повествуют очевидцы, что уж чересчур был непоседлив и подвижен, — ну, а этот? Да, ведь уж у всего народа прямо-таки в глазах мельтешило от неистовой этой непоседливости главы правительства: Керенский — здесь, Керенский — там!

И — безудержное, припадочное словоизвержение! Со свитою из генералов и комиссаров Временного правительства в полках, в дивизиях, в корпусах, с адъютантами и охраной носится он из конца в конец всего Юго-Западного фронта. С наспех сколоченной трибуны под кумачом или же стоя в своей роскошной и многосильной великокняжеской машине, простирает свои вибрирующие длани к солдатам-окопникам — заклинает, стращает, молит.

Случалось — вдруг разражался рыданиями, падал перед согнанной на его митинг воинской частью на колени, целовал землю, умолял солдат наступать, наступать во что бы то ни стало. Клялся, что эту самую землю оросит он своей собственной кровью, когда сам, впереди ударных батальонов, поведет их на врага.

И мчался дальше: на другой заокопный митинг!

Хмуро, в злобном недоумении, а то и прямо с мужицкой глумливо-снисходительной усмешкой слушала и взирала на всю эту трагическую клоунаду, на все это кликушество впервые узревшая эдакое от начальства тысячеголовая людская масса в серых, заскорузлых от окопной грязи и крови, завшивевших шинелёшках, — слушали и смотрели обреченные на гибель ради чудовищно-бесстыдной наживы русских и чужих капиталистов измученные люди; слушали и взирали те, которых уж целых три года, изо дня в день, из ночи в ночь, опухлых от цинги, искареженных окопным ревматизмом, гноили и умерщвляли в простершихся на тысячи верст сырых братских могилах, именуемых окопами; слушали те, которых гнали, почти безоружных, с одной винтовкой на десятерых, а то и просто с камнем, с дубиной в руке против всеми огневыми средствами дьявольски оснащенного противника.

Он кликушествовал, вопил, трагически сотрясаясь, «Главноуговаривающий», как вскоре же успели окрестить его в народе, — еще и еще вымогал у них крови и жизней "на алтарь родины и революции", звал их наступать, наступать "во имя чести, во имя верности нашим благородным союзникам".

Что могли испытывать по отношению к нему эти люди, до последних глубин человеческого естества вычерпанные невыносимыми страданиями, да еще и прозревшие наконец в страшном свете большевистской правды, что от них требуют, чтобы они, ради хотения и корысти богатых и властвующих, еще и еще умирали и умерщвляли своих братьев — рабочих и крестьян с немецкой кровью?!

И предусмотрительно поступали высокие фронтовые военачальники, когда без ведома «Главноуговаривающего» отдавали тайный приказ — придвинуть какую-либо из «надежных» частей казаков или ударников для его охраны от солдатского самосуда!

Еще одно — пусть последнее! — сходство невольно бросается в глаза между Отрепьевым — самозванцем престола, и Керенским самозванцем революции: это — неистово-стремительный взлет того и другого, буквально — во мгновение истории, и вдруг — еще более стремительное и неудержимое падение! У того и другого — сперва полоса безрассудного, неодолимого обожания со стороны мятущихся людских толп и великого множества юных сердец, а затем — столь же неодолимое презрение у всех, даже и среди тех, кто классово уповал на недавнего кумира.

Московское государственное совещание, им наспех созванное, явило, однако, — правда, в последний, в предсмертный раз! — яростную, многошумную, а по внешности даже и торжественно-мощную попытку поддержать неудержимо валившегося с пьедестала Керенского, объединиться вокруг него, со стороны многих кругов и лиц.

Офицерство — и фронта и тыла; купцы и домовладельцы; помещики и хозяева заводов; студенты-белоподкладочники; маститое чиновничество; меньшевики, эсеры; богатенькие мужички и хуторяне; атаманопослушные громады казацких шашек, набранные из всех двенадцати казачьих войск Российской империи; да, наконец, и какое-то число солдат фронта, одурманенных шовинистическими воплями правительственной печати, которых изо дня в день многомиллионнотиражные кадетские, эсеровские, меньшевистские листы лжи науськивали и озлобляли против Петроградского гарнизона, которому, дескать, давно бы уж пора быть в окопах, натравливали против Ленина, против партии большевиков, — вот оно, то необозримо-многоголовое скопище, тот чудовищный белый заквас надвигавшейся уже гражданской войны, который в дни Московского совещания бурлил и неистовствовал вокруг Керенского, силясь еще спасти своего идола.