Страница 17 из 23
– В куче толстых пингвинов, у которых на одну пару родителей одно яйцо?
– Ну да.
– Они это яйцо грели на лапах, по очереди передавая друг другу.
– Что тут такого, Бронски?
– И ради того, чтобы такое жалкое и трогательное убожество можно было увидеть, ты готов был пропердохать насквозь Южную Америку и Антарктиду?
– Да, был готов. А что еще мне оставалось делать?
– И ты еще не сдурел от одного только перечисления дорог, которые собирался осилить?
– Сдуреть-то не сдурел, но вдруг сильно захотелось спать. Глаза сами собой закрывались с тоски. Называлась она, Бронски, фиолетовой скукой. Это на самом краешке светового спектра. Край света, стало быть, оказался фиолетово скучным.
– Значит, мне не стоило вылезать из клетки навстречу тебе?
– Пожалуй, не стоило. Хотя ты был Александром и орангутангом стал в результате контрэволюции, но вылезать из клетки все-таки не стоило. Там было для тебя самое место. Подражая Диогену, ты мастурбировал на глазах у толпы и наслаждался не столь оргазмами, получаемыми в четыре руки, сколько визгливыми лицемерными возмущениями шоколадных суринамок и черных бразилианок да завистливыми взглядами пожилых американских туристов. Таким образом, твое наслаждение жизнью было далеким от райского блаженства, ведь последнее подразумевало за собою главный смысл жизни, ради которого эта жизнь и была придумана. А какой такой смысл таился в твоем наслаждении, Александр? Ведь ты цинично издевался над людьми, которые ни в чем перед тобой не провинились, и открыто плевался в их сторону своей обезьяньей спермой, намекая на то, что вы общего происхождения, но только ты из более знатного рода, и семья твоя более древняя, и, по Дарвину, человеческая семья образовалась именно от вашей.
– А что, разве было по-другому?
– Родились новые идеи, Бронски! По ним как раз мы, человеки, самыми первыми появились на земле, а потом начали революционировать во все стороны, в том числе и в вашу.
– Если так, то я немедленно вылез из своей клетки и пошел за тобой в сторону юга!
Таким образом (из чувства противоречия, а не из-за солидарности), Бронски покинул свою надежную железную клетку и стал месить короткими задними руками грязь влажной сельвы, передними длинными руками опираясь на землю, – чаще костяшками согнутой кисти правой руки, нежели левой, которой орангутанг ловил и отводил в сторону колючие ветки кустарника, хлеставшие его в морду по мере нашего продвижения по лесу.
Мне было, разумеется, теперь намного веселее брести сквозь века дорог по сельве в сопровождении спутника – с прицепом орангутанга за собой. Я вспомнил, как была однажды написана книга про Робинзона Крузо, в которой он завел себе друзей-животных – попугая, козу, потом усыновил дикаря и назвал его Пятницей. О, как я теперь понимал Робинзона! Брести или ехать на тележке Земли по космическому пространству долгими годами в одиночестве – это невыносимо! Надо, чтобы рядом находился хотя бы попугай или наивный дикарь Пятница. И хотя орангутанг Бронски был не дикарь и не наивен вовсе, но и ему я сильно обрадовался, когда он вышел из клетки и последовал за мной по бразильской сельве. Была такая идея фикс у каждого из нас – что следом за тобой или рядом с тобой шел бы самый верный и надежный друг, который ничего не желал себе, а все хотел отдать тебе, который и жить-то стремился, и чувствовать спешил только ради того, чтобы тебе было хорошо и безопасно – вовсе не ему самому. Значит, я шел впереди по бразильской сельве, а за спиною моей чикилял на коротеньких задних руках, время от времени упираясь в землю костяшками пальцев передних рук, мой южноамериканский Пятница, он же Саша Бронски. Сверля мне затылок фанатически преданным взглядом агатовых глазок, он готовился дорого продать свою обезьянью жизнь ради безопасности моей человеческой.
И тут как никогда остро почувствовал я, что на самом-то деле ради меня никто никогда и не собирался умирать на всех дорогах Вселенной, сколько бы их я ни прошел. Заворачиваясь внутрь самой себя, Вселенная желаниями всех своих тварей, бродивших по этим дорогам, хотела видеть только сама себя, а я был совершенно ей не интересен. И несмотря на то, что между мной и Александром никогда никого и ничего не было, мы не могли с ним даже соединиться в единый кулак, чтобы хотя бы этим голым кулаком наша с Бронски совместная беспомощность могла бы погрозить в сторону этой самозаворачивающейся Вселенной. Итак, свертываясь, она не замечала нас вовсе, и мы с Александром, к большому нашему удивлению, вдруг начинали понимать, что и она больше не существовала для нас.
– Бронски, – обратился я к своему спутнику, – ведь мы с тобою шли от Суринама в южном направлении, пересекая бассейн реки Амазонки.
– Ну шли, – отвечал оранг, на ходу срывая с куста какой-то круглый желто-зеленый плод и засовывая в рот.
– Мы обязательно должны были преодолеть, переправиться через самую великую на земле реку.
– Мы ее и преодолели.
Что-то такое совершив с плодом во рту, Бронски вытянул губищи на своем длинном, как морда, обезьяньем лице и выплюнул мокрую ленточку кожуры.
– Но ведь в бассейне реки Амазонка джунгли, называемые сельвой, а по-русски – влажными тропическими лесами, должны были быть самыми непроходимыми и страшными на свете.
– Они и были самыми непроходимыми и страшными.
Съеденный плод был, наверное, вкусным, отчего и, срывая фрукты один за другим, орангутанг скушал их в большом количестве. Живот у него заметно округлился и провис к коленям.
– Но ведь было известно, что в сельве Амазонии жили дикие племена, которые никогда не встречались с людьми из цивилизованного мира. Мы должны были как-то пересечься с ними.
– Минуту назад мы уже встретились, – ответил мне Бронски.
– Как так?
– А так…
Вдруг он самым диким и жутким образом возопил и захохотал, потом ринулся к дереву, прыгнул на свисавшую с него лиану, вцепился в нее – и шустро проскочил вверх, несмотря на свое туго набитое фруктами пузо. Мне еще раз стало совершенно ясно, что так только и должно было быть. Орангутанг с Суматры, который когда-то был человеком, а потом, в результате контрэволюции, убегая от тихоокеанско-индийского цунами, обернулся апельсинового цвета обезьяном, – он бросил меня и растворился во влажном чреве приамазонкской сельвы. А на меня из кустов смотрело множество желтоватых глаз, плавающих в красноватой среде глазных белков, и в этих красно-желтых глазах я узнал собственный взгляд на жизнь. Он был прямым, непонятным и беспощадным.
Меня тихо взяли в плен, привели на плавучий остров из камышовых навалов, посадили среди низеньких хижин на крошечную деревенскую площадь. Воин прекрасного телосложения, с бронзовой кожей, без всяких штанов – лишь с мангровой лубяной рогулькой, загнутой круто кверху – вождь племени бронзовых людей по имени Стуруа Муруа сказал мне:
– Мы узнали тебя. Ты из прозорливых, такой же, как и мы. Кто ты такой, то есть как звали тебя, откуда пришел к нам и куда ушел от нас?
– Я пришел к вам из двадцати тысяч годовых круговращений солнца! Это все, что я запомнил. Со мною, наверное, случилась амнезия, и я никак не знал, как меня звали, откуда приходил на этот свет и, главное, что мне тут надо было делать.
Таково прозвучало ответное от меня слово вождю племени, и он призадумался, затем покивал горбатым коричневым носом, – словно поклевал воздух перед собою.
– Ясно, ты заболел амнезией, – молвил вождь Стуруа Муруа. – Ты никогда ничего не помнил. Но все же постарался бы вспомнить, куда ты ушел от нас. А без этого мы никак не могли понять, что же нам было делать с тобою. Не то убить и съесть, не то отпустить, подарив на прощанье лубяную рогульку на твой елдорай, как раз по размеру. Уразумел?
– Вполне. Однако съесть меня давно стало невозможным, ибо я был уже однажды съеден. Это единственное, что я запомнил двадцать тысяч лет тому назад. Так как безумие и амнезия всегда были как брат и сестра, – столь похожи, – то я никогда не мнил, что я болен, как и никогда не понимал, что постоянно, изо дня в день, сходил с ума. Я даже потерял счет, сколько раз умирал, и вообще не представлял себе – а умирал ли вообще когда-нибудь.