Страница 2 из 8
Печать тоскливого забвения лежала на всех собранных в этой комнате предметах, и все же это было единственное место, которое он выбрал для своего последнего пристанища.
Отыскать в Москве жилье по образу и подобию того, в котором ему довелось родиться, было немыслимо. И поэтому на выбор его влияло лишь одно обстоятельство – ему хотелось, чтобы скудность и нищета окружающей обстановки трогали его сердце точно так же, как трогали некогда скудность и нищета, составлявшие привычную атмосферу родового гнезда. Он жаждал вновь погрузиться в глубины светлой печали, которую навевало ему ощущение их дома в Назарете с земляным полом у самого входа, с несколькими ступенями, что вели к приподнятому, словно сцена, деревянному настилу, где лежали шесть циновок, одна его, другая Иисуса, а на остальных укладывались на ночь мать, отец и две младшие сестры, вечно спорящие о том, кому из них находиться ближе к глиняному светильнику, стоящему на огромном резном сундуке.
Он вдруг подумал о том, что никогда не сможет рассказать Ли-Ли о причинах своего выбора, потому что если представить на мгновение, что он смог бы это сделать, и если бы Ли-Ли проявила хоть какую-то толику понимания, то скорее всего это вызвало бы у нее просто жалость, а в этом он как раз нуждался менее всего. Ему необходимо было, чтобы в момент его ухода в мир иной перед ним стояла отрешенная от всего земного женщина, целиком и полностью упоенная собственной красотой, той красотой, которая, как он считал, являлась единственным мерилом вечности.
Правда, в случае с Ли-Ли определенный риск был, но он шел на него, следуя своей звериной интуиции, прочувствовав в какой-то момент, что никто, кроме нее, не сможет послать ему прощальный привет в стремительно сжимающийся туннель между жизнью и вечным забвением.
Странность их отношений заключалась в том, что он никогда не видел ее полностью обнаженной. Это было условие, которое они свято соблюдали с момента их первой близости, когда она привела его в квартиру своей подруги, что находилась в сером сталинской постройки здании, около станции метро «Сокол».
В тот раз он попытался довольно сбивчиво объяснить ей, почему заниматься любовью для него возможно, лишь когда тело его партнерши до самых бедер скрыто накидкой, платьем или рубашкой – все равно чем, лишь бы не видеть ослепительного света ее фигуры, потому что тогда любое действие будет казаться ему пошлым, а значит, ненужным, и все его эмоции уйдут лишь на созерцание красоты божественных форм, подаренных дочерям Евы.
Впрочем, Ли-Ли не стала вдаваться в подробности его путаных объяснений. Она просто подчинилась странной прихоти и даже, как казалось ему, получала от этого некое дополнительное наслаждение. Во всяком случае, когда он выходил из душа, она уже лежала на широкой постели каждый раз в новой рубашке, которую приносила из дома, и за долгое время их встреч перед ним прошла целая череда этих одеяний – разноцветных, однотонных, в крапинку или цветочек, с оборками или без них, разных на ощупь, но всегда несущих тончайший аромат, похожий на запах горного тюльпана, которым на рассвете был пропитан воздух Галилеи.
Бывали, правда, минуты, когда она достаточно тактично, но все же пыталась посмеяться над странным условием их близости, и тогда ему мучительно хотелось рассказать о первом опыте познания женщины, но он гнал от себя это желание, потому что рассказ получился бы во много раз необычнее, чем эта невинная, по сути, его прихоть.
Да и как он мог поведать ей обо всем, что произошло почти две тысячи лет тому назад близ города Самария в конце месяца тишри, сразу по окончании праздника Кущей.
3
Они с товарищами подрядились тогда соорудить пристройку к дому финикийского купца, который поставил им жесткое условие, чтобы до начала сбора маслин все строительные работы были завершены. Впрочем, ему и самому не хотелось задерживаться здесь надолго. До семьи их дошли слухи о том, что Иисус собирается вернуться в Назарет, и мать, стоя на коленях, умоляла его переговорить с братом, попытаться, может быть в последний раз, образумить несчастного.
Не тратя попусту время, они сразу по прибытии в Самарию приступили к работе и в тот же день вырыли в земле около дома купца большую яму. На следующее утро яму заполнили водой, а потом забросали сверху рубленой соломой, осколками специально собранных ракушек и приготовленным здесь же древесным углем. Он любил момент, когда полученная смесь, после того как ее несколько часов топтали ногами, превращалась в пластичную массу, из которой при помощи деревянных форм лепили кирпичи. Все это напоминало ему некую детскую забаву, которая теперь во взрослой жизни становилась серьезным ремеслом, но от этого не теряла своей веселой сути.
Когда кирпичи выставили сушить на солнце, он зашел в дом финикийца, чтобы получить причитающуюся им в этот день пищу. В доме не было никого, кроме жены хозяина, которая, согнувшись в три погибели, протирала влажной тряпкой стоящие вдоль стен сосуды с вином и оливковым маслом. Он хорошо помнил, как, оторвавшись от своего занятия, финикиянка оценивающе, словно некую вещь, осмотрела его с головы до ног, потом подошла совсем близко, так, что он услышал ее дыхание и, уже догадываясь о том, что должно было произойти, ощутил, к своему стыду, что ноги его стали ватными, а во всем теле разлилась безразличная ко всему пустота.
Все, что случилось дальше, он воспринимал как вращение некоего калейдоскопа, из которого память потом выхватывала отдельные фрагменты. Вот финикиянка стаскивает через голову свои одежды, срывает с него набедренную повязку и тянет за собой на циновку, набитую овечьей шерстью. Вот он лежит рядом с ней, ощущая полнейшее бессилие перед бурным натиском ее разгоряченной плоти. Вот она, презрительно усмехаясь, вновь облачается в платье, пытаясь поскорее скрыть под ним свои крупные, чересчур раздавшиеся бедра, и он, глядя на ее резкие в своей поспешности движения, вдруг ощущает прилив такого мощного желания, что, забыв про свою робость, про то, что в любой момент кто-то посторонний мог появиться в этом доме, сливается с ней в каком-то судорожном восторге, где радость преодоления самого себя многократно перекрывает все прочие радости первого познания женщины.
В порыве взаимной, никогда более не испытываемой им страсти они катались по прохладному полу, пока, неловко вскинув руку, он не задел один из расставленных повсюду глиняных сосудов, и тот, опрокинувшись, беззвучно треснул. Из образовавшегося проема вязкой струей стало вытекать темное масло, и он прямо у своего лица ощутил характерный запах раздавленной маслины. Этот запах мгновенно отрезвил его. Он вскочил на ноги, наскоро обмотал себя набедренной повязкой и выбежал из дома финикиянки, чтобы уже никогда не возвращаться туда более.
Разве он мог кому-нибудь рассказать об этом?
4
Разве он мог вообще рассказать кому-нибудь, как раздваивалось его сознание, и он совершал мучительные для себя мгновенные переходы из одного времени в другое, отстоящее от предыдущего на две тысячи земных лет. Ему не надо было выяснять, в каком из этих временных отрезков он чувствовал себя настоящим, не надо было, потому что такой проблемы для него не существовало. И там и здесь он оставался самим собой со своими чувствами, желаниями, с горечью утрат и надеждой на лучшее.
Иногда он думал, что кто-то невидимый и могущественный проводит чудовищный по отношению к его личности эксперимент, а иногда ему приходило в голову, что этот невидимый и могущественный есть он сам, в некую исчезнувшую из памяти пору сумевший войти в тайники собственного сознания и скрестить два временных потока, возможно, никогда ему не принадлежавших. Был, правда, еще один момент – обнаженная женщина в предрассветном Назарете, стоящая перед ним как зашифрованный символ, ведущий к отгадке происходящего, но здесь он был бессилен понять вообще что-либо и потому решил для себя, что в этой шифровке скрывается ключ, знаменующий одновременность рождения и смерти, однажды уже так ярко им прочувствованную. И этот ключ, единственный, мог открыть для него дверь в безмолвные чертоги несуществующего, что позволило бы покинуть границы страшного эксперимента, освободившись наконец от его непосильной тяжести.