Страница 7 из 14
– Я с ним, я с ним! – и указывал на брата.
Брат не сразу привыкал к чужим людям и молчал при них долго, и няня опасливо посмотрела было на Егорушку. Но брат, сидевший с краю, ближе всех из нас к Егорушке, стал тесниться к ней, и около него очистилось местечко. Егорушка и занял его не все. Он полез в карман и, вытянув оттуда кусочек воска, подал брату:
– На-ко птичку, на-ко птичку, малец, – вот поет, вот поет!
– Замечайте, – шепнула няне Параскева, – он неспроста.
А брат, взяв «птичку», взял со своей тарелки пряник, облитый сахаром, и подал Егорушке:
– А я тебе пряник!
Монах рассмеялся тут – добрым, старым смехом, удивленным каким-то, – и развел руками:
– Ну, что за дитя! Прямо сердце! Простое сердце! На тебе, говорит, пряничек! Это блаженному-то, блаженному…
А Егорушка встряхнул волосами и сказал:
– Блажен, блажен, а Господь Преображен.
– Сегодня не Преображенье, Егорушка, а Усекновенье, – сказала монахиня с волосиками.
– И усекновен, и блажен! – мотнул головой два раза.
– Это он про Предтечу, – шепнула монахиня.
А Егорушка опять полез в карман и, достав оттуда медную пуговку, протянул ее мне. Я взял и, смутившись, встал, не выходя из-за стола, и низко поклонился ему:
– Благодарю вас.
Сказал я это так, как учили нас говорить старшим.
Монах опять развеселился.
– Господь посреди нас…
Егорушке налили чаю, и он пил его, откусывая маленькие кусочки сахару и макая их в чай.
– Хорошо ли молился сегодня, Егорушка? – спросила монахиня с волосиками.
И впервые тут заговорил мужик в армяке, все время молчавший. Он покачал головой и сказал:
– Господь знает, хорошо ли, плохо ли. Не вопрошай.
И замолчал опять.
Мать Параскева, словно вспомнив о нем, обратилась к мужику:
– Чем еще попотчевать вас, Демьян Иванович? Ничего не кушаете.
Он отвечал:
– Бог напитал, никто не видал, а кто и видел, тот не обидел… Матушку увижу ль?
– Увидите, увидите! Скажу матушке.
Параскевушка ушла к бабушке, а мужик, выйдя из-за стола, три раза перекрестился на образа и поклонился нам всем со словами:
– За чай, за сахар, за беседу.
Мы с братом оба взглянули на него, и брат заблестел глазами и, изогнувшись из-за няниной спины, шепнул мне:
– Дядя Сарай!
В самом деле, мужик был огромного роста – такого огромного, что он, видно, привык сгибаться и уже не разгибался, должно быть, и в высоких комнатах. Правая рука у него была желта, как шафран, а левая – белая, в черной бороде были правильные белые полоски, как снегом напушенные, от губ до конца бороды, и брови седоваты, а волосы на голове, в скобку, совершенно черные, а глаза – большие, темно-серые, с синеватыми, крупными белками.
Нам с братом он не понравился, и мы глядели на него исподтишка, а на Егорушку улыбались: он, чмокая, как ребенок, ел сухарик, на кончик которого положил крошечный кусочек сахару, и мы следили, слетит кусочек с сухарика или нет. А мужик в поддевке снял со стены чистый холщовый мешок и вынул оттуда что-то – нам показалось, книгу, – завернутое в чистый кусок полотна, и держал в руках, прижав к груди.
В это время вошла бабушка. Тут все выскочили из-за стола, и все ей враз поклонились, и обе монахини тронулись было к бабушке, а Егорушка кивал ей беспрестанно головой, но мужик всех отстранил, раскрыл на груди тряпицу и, показывая на писанный красками образ, удерживаемый на груди, сказал:
– Благое Молчание тебе принес, старица честная. Принимай с любовию.
Бабушка метнула земной поклон и приложилась к образу, приняла его из рук мужика и высоко приподняла над головою, всем указуя на него:
– Сколь прекрасен Ангел Тишайший! Смотрите, милые!
Брата приподняла няня, и мы с ним смотрели на образ и радовались.
Я после узнал, что это был за образ: это было изображение Спаса Благое Молчание: Ангел с светлым ликом, в белых одеждах и с белыми крыльями, а руки в великом мире покоятся крестообразно на груди. Молятся этому образу об умирении сердец, о тишине душ смятенных, о покое божественном, о молчании горнем. А тогда мы с братом видели не образ: будто сам Ангел прилетел в этот печально-торжественный день и обнял нас всех, старых и малых, мудрых и буйных, своим благим молчанием. И было это молчание сладко и нашим детским сердцам, и измученным в тревогах житейских сердцам старых и старших. Егорушка стал на колени и поник головой до земли.
Наконец бабушка опустила образ ниже и тихо сказала нам:
– Приложитесь, дети.
И когда мы приложились, она удержала нас около иконы и чуть слышно сказала:
– А знаете ли, милые, как на земле и мы, грешные, сладостно поем Тихому Ангелу, слышали ли: «Свете Тихий, святые славы!»
Она приподняла опять икону и благословила нас ею и сказала другим:
– Ну, приложитесь, приложитесь! Какой лик прекрасный!
Когда все приложились к образу, бабушка передала образ Параскевушке, стоявшей возле нее, и поклонилась мужику.
– Спаси тебя Господи, Демьян Иванович. Обрадовал ты меня, грешную. Дивен лик и тихостен! Благослови тебя Господи. Долго ли писал?
– На Третий Спас начал, матушка, – отвечал Демьян Иванович, и лицо его посветлело, – отслужил молебен Нерукотворному Образу и водою святой доску окропил, и писалось с легкостию, по новгородскому переводу. По твоим молитвам легкота была в письме. Не запомню, чтобы так было.
– Господь дал! Все ли у тебя в здоровье добром?
– Спаси тебя Бог, матушка, все здоровы. Сыты, обуты, одеты. Работа есть. В Прохушево в часовню деисус заказали и Ивана Воина в полк. А ты мне, матушка, работу задай, без того не уйду: твоим заказом моя работа спорится.
– Закажу, закажу, – бабушка улыбнулась. – Я ровно как помещица немилостивая, на всех работу накладываю.
– Какая ты помещица, матушка! – с досадою даже проговорил мужик. – Ты молитвенница. Легкая у тебя рука.
– Рука-то легка, да сама белоручка: без работы сижу, – быстренько проговорила бабушка, и, поглядев на нас, обратилась к мужику: – Внуков-то моих узнал ли, Иваныч?
– Добрые детки, – отвечал тот.
– Ну, вот тебе и заказ: напиши ты малые две иконы – Сергия-чудотворца да Василия Блаженного на охре, на кипарисе. Благословить их хочу. Это их ангелы.
– Благослови, матушка.
Бабушка перекрестила его и он стал собирать свой мешок, а бабушка совала ему в руки пряников, конфект и еще чего-то, что он не брал и отстранял от себя, заваливая на себя мешок, но она строгонько посмотрела на него и молвила:
– А вот и неслух выходишь; борода, а неслух! – и он покорно принял из ее руки и пряники, и конфекты, и груши, и еще что-то, чего больше всего не хотел принять. Она перекрестила его, он поцеловал у нее руку и ушел, пригибаясь еще ниже.
А Егорушка уже охаживал вокруг бабушки, и улыбался на нее, и протягивал к ней горсточку, приговаривая:
– И мне дай! Дай, дай, маминька!
– Чего ж дать-то? – спрашивала бабушка.
– Сама знаешь, чего! Белая знайка, а не знаешь, у Высокого спроси, с крыльями…
– Про Предтечу он это! – шепнула няне монахиня с волосиками.
– Ну, помолчи, Егорушка, помолчи. Видел, видел: Ангел-то тихой, Ангел-то молчаливый… Он молчать велит.
Егорушка сел на пол и пригорюнился.
– Ма́тинька, да-ай! – вдруг жалобно протянул он. И бабушка, ничего не говоря, вынула из кармана резной деревянный крестик и благословила им Егорушку, который быстро стал на колени, поцеловал крест и молча спрятал его, а сам подал бабушке маленькое китайское яблочко.
– Да сегодня нельзя, Егорушка, что ты! – замахала на него Параскевушка, а он сердито мотнул на нее головой и затянул:
– О-о-о-о-о…
– Это он говорит, что отнял у кого-то, – догадалась бабушка. – Отнял, что ли?
Егорушка вскочил и радостно затрясся, а монашки-гостьи проговорили, робея:
– Матушка, это он что сделал: у торговок на базаре все яблоки и арбузы по земле покатал: не дает никому, катит, да и все, матушка, в пыль, в пыль, в мусор… Воют торговки-то.