Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14



Рассказы «Бабушкин день» и «Троицын день» окунают нас в дворянский мир и в мир странничества. Усадьбы в то время еще были рядом, жили своей веками устроенной жизнью, а со странниками Сергею Николаевичу не раз доводилось беседовать в Оптиной пустыни и Москве. Но тот уклад, те явления старинного русского быта уже ощущались писателем как уходящие, отсюда и грусть, которой пронизаны рассказы.

«Сказание о граде Китеже» – стилизация притчевая, древнерусская, вроде рисунков Билибина. Дурылин мог слышать подобный сказ, былину во время своих путешествий по Северу, в обычной северной избе, где они сочинялись и пелись. Таковы «подкладки» его рассказов, а «лицо» их нам напоминает о Шмелеве (эмигрантском), о Лескове и Серебряном веке…

Писать о С. Н. Дурылине, представить его вам – для меня радость. В детстве бабушка нам рассказывала о московском старце Алексее Мечёве, о его храме Николы в Клённиках в начале улицы Маросейки. Отец Сергий Дурылин занимался там с детьми, эти занятия посещала мама с младшими сестрами. Часто он заходил после службы отдохнуть к нам в дом в Архангельском переулке, рядом с Меншиковой башней. Бабушка вспоминала, как провожали его в ссылку, собирали посылки, писали ему письма. После ссылки он учил литературе маму и нескольких девочек в домашней школе (где не было глумления над верой, которое уже начиналось в советской школе). Ставили спектакли по Крылову. У Сергея Николаевича было ценное для педагога качество – он умел дружить со своими воспитанниками, а они любили и всегда помнили учителя.

Как-то в девятом классе мама свозила нас с братом и сестрой к нему в Болшево. Иногда в те две зимы, его последние, меня брали в Дом ученых на вечера, организованные Сергеем Николаевичем по случаю памятных дат, с его докладом и небольшим концертом. На одном из таких концертов я слышал, как Дмитрий Журавлев читал «Осень» из «Евгения Онегина». Исполнение произвело на меня сильное впечатление, я выучил отрывок и читал его, подражая артисту.

Помню рано утром звонок из Болшева о его кончине.

Вспоминая Сергея Николаевича, видя, что издаются его книги и в наши дни, я неизменно испытываю радость – за него, за непропавшие труды его и за нас, потому что читать дурылинскую прозу, наслаждаться дурылинским языком – дорогой подарок. Кусочек творчества писателя и священника отца Сергия Дурылина доходит теперь с этой книгой до вас. Кусочек светлый, добрый, немало в нем тишины и покоя душевного – того, что сам он так искал и ценил. Желаю и вам радости от этого дара, что дает нам Начальник Тишины.

Сударь кот

Семейная повесть

Михаилу Васильевичу Нестерову

Часть I

К бабушке, к матери Иринее, в монастырь мать ездила несколько раз в году на повиданье и на прошенье ее иноческих молитв всему нашему купеческому дому, но нас, детей, к ней брали не всегда, а непременно на Ивана Постного, двадцать девятого августа, на храмовый монастырский праздник. К этому дню готовились и мать, и мы. Мать вынимала из комода замшевую книжку с белым генералом на скале, вышитым шелками, и сверялась, что́ наказывала ей привезти к празднику мать Иринея.

Купленное она вычеркивала, а некупленное подчеркивала двумя чертами и ездила по лавкам все сама, чтобы все купленное шло в монастырь из собственных, из родных рук, с доброхотством, а не из чужих, из наемных: «Из своей руки и то же яблочко – да наливней, и тот же мед – да сахарней». Покупки все складывались в диванной, что была возле спальной, но в эти дни, перед Иваном Постным, «диванной» не бывало. «Куда нести?» – спросит няню артельщик с кульком. «В матушкину комнату!» – и все понимали уж, что нести в диванную. Мать входила в «матушкину комнату» и, оглядывая зорко кульки, коробки и «штуки», справлялась с «белым генералом», все ли припасено к завтрашнему. Мы, брат и я, присутствовали при этом. Иногда мать обращалась ко мне:

– Сережа, не помнишь, – у тебя память помоложе, – в прошлый раз, как были мы у тетушки, отвозила я репсу на воздухи? Что-то я запамятовала.

Репс – это шелковая материя, рубчиками, я его знал: у меня продавался он в игрушечной лавке. Мой репс был лоскуток от того, что отвезли в монастырь, и я твердо отвечал:

– Отвозили, – и ждал, что еще спросят, а брат, щуря глаза и заводя свои крупные карие кругляшки в сторону, что строго запрещалось, прибавлял:

– Еще кот бабушкин когтем тогда в шелку увяз! Мать улыбалась на его слова, не отрываясь от книжки, но, заметив, куда ушли его карие кругляшки: «Вишенки! Вишенки! Вася, дай съем твои вишенки!» – строго сдерживала его:

– Пойдешь в угол, если будешь глаза заводить! И не возьму к бабушке. Не смей!

В угол – было не страшно, не очень страшно, только бы не в зале, где пусто и в углах – зелень, се́рень и нечисть, – но «не возьму к бабушке» – это было так страшно, что брат сразу останавливал зрачки посередине, будто они застыли у него, и около «вишенок» делалось что-то мокро.

Но мама опять смотрела в книжку:

– Что не припомню, то не припомню: сколько тетушка просила шафрану – фунт ли, два ли?



Шафран не продавался в моей лавке; я равнодушно молчал и подбрасывал, подхватывая в горсть, толстое и крепкое, как маленький арбуз, яблоко, которое мне подарили в фруктовой лавке.

– Переели сегодня яблок, – замечала мать. – Это не игрушка. Или убери на послезавтра, или съешь сегодня. А завтра нельзя есть.

– А почему? – спрашивал брат.

Я знал, почему нельзя, но молчал, потому что мне хотелось еще раз услыхать все. От этого рассказа всегда возникала жалость на сердце, а жалеть так сладко, и так грустно замирает тогда сердце. Я уже знал эту сладость и грусть, хотя и не знал, что это называется сладостью и грустью.

– Завтра у бабушки спроси.

– Нет, мама, скажите.

– Бабушка лучше скажет. Я еще фрукты не проверила.

Но брат уж охватывал ее лицо руками, и она сажала его на колени, а я садился у ее ног, на синий коверчик, и она рассказывала. Я не все помню из ее рассказа, но то, что помню, помню точно и ясно, как шахматные клеточки синего с желтым коверчика, на которые смотрел, когда слушал ее рассказ.

– …Ударили в бубны, пришли плясавицы, пляшут, а царь скучен. «Пляшите веселей!» Отвечают плясавицы: «Не можем плясать веселей. Пусть заиграют во свирели». Заиграли во свирели…

– Как пастух? – прерывает брат.

– Нет, не как пастух, а по-другому. Заиграли во свирели. Плясавицы пляшут, а царю скучно. «Пляшите веселей». – «Не можем плясать веселей: забейте в барабаны!»

– Как солдаты? – опять спрашивает брат.

– Нет, не так. Молчи; слушай. Забили в барабаны. Пошли плясавицы в пляску. А царь скучный. Почему царь скучный? «Плясавицы, пляшите веселей!» – «Не можем плясать веселей. Не знаем, подо что плясать».

– Под трубу! – отвечает брат.

– Тебя не спросили. Был пир не весел. Встает тут девица, Иродиадина дочь, говорит: «Буду я плясавицей. Развеселю царя». И стала девица плясавицей.

На этом прерывается моя память. Оживает на другом:

– …И приходят к царю и говорят: «Не гневайся, царь. Нет в твоей казне блюда, что бы вместило Предтечеву главу. Все малы». – «Ищите лучше», – отвечал царь. Искали слуги, не нашли блюда под Предтечеву главу. «Не нашли, царь, блюда: твои легки, не выдержат Предтечевой главы». Молчит царь в страхе. Встает плясавица, оком ярым на слуг посмотрела и говорит: «Найду я под ваши головы, под каждую, а под Иванову главу недалеко ходила – нашла. Вот вам мое блюдо, – и подает им блюдо золотое, что пред нею на столе для яств стояло. – Принесите мне на нем Иванову главу…»

Опять прерывает тут память мамин рассказ. А брат не прерывал его уже никакими вопросами. Он теснее прижимался к маме и хватался рукой за ее руку, и уже не отпускал ее, и жался к ее плечу.