Страница 9 из 21
Можно не идти на монашеский подвиг, но очень плохо, когда не понимается самая суть монашества как апостольского горения за людей, когда Зосима смешивается с Ферапонтом. Древние отцы ясно определили монашество. „Монашество есть предание себя на молитву за весь мир“» (осень 1976 г.).
Видимо, точка зрения на роль монашества в Церкви была Сергеем Иосифовичем воспринята еще от отца, с нею были созвучны и мысли тех, кто окружал протоиерея Иосифа в детские годы его сына Сергея. Эту мысль, как что-то очень важное, спешит передать своим детям и сам Сергей Иосифович, пронесший ее через всю жизнь и укрепленный в ней собственным опытом.
И вот выдержка из практически последнего письма Сергея Иосифовича сыну, февраль 1977 г.: «Я сам много унываю, тягощусь тем, что и не оживаю, и не умираю, но, в общем, и я, грешный, чувствую милостивую руку Божию и целую даже символ ее с любовью. „Все от Него, Им и к Нему“. Мы часто забываем эту заповедь о бдительности против земной печали… „Печаль мирская производит смерть“ (апостол Павел). И мы так мало боремся с этой смертью в себе!» Здесь же о Вере Максимовне: «Она в бодрости и в чуде жизни ради других. Ради себя этого чуда не посылается».
Пятница
В оккупации
Когда мы переехали в Гродно, в конце шестидесятых, мне было восемь лет. Это как раз время начала отъезда евреев на свою историческую родину. В те годы много говорили о евреях. Даже среди детей ходило множество легенд на еврейскую тему. Помню, мои польские друзья, переходя на шепот, рассказывали, что одно время евреи будто бы воровали польских детей и выкачивали у них кровь, которую потом добавляли в мацу. Что такое маца, я не знал, но на всякий случай уточнял: а русских детей они, часом, не воруют?
Будучи взрослым, заинтересовался историей Гродненского еврейского гетто и даже написал на эту тему рассказ «Я люблю Гродно». Рассказ небольшой, и многое из прочитанного тогда так и осталось невостребованным.
Сегодня причащал одного дедушку. Они ассирийцы, потомки тех, кто в 1915 году, спасаясь от турецких головорезов, нашли приют в России. В прошлом году был у них в гостях, и старики рассказывали мне свою историю.
Снова захотелось вернуться к теме Гродненского гетто. Сегодня перескажу рассказ одного мальчика, чудом выжившего и дождавшегося прихода советских войск. Он печатался в каком-то еврейском журнале.
Большая часть названий деревень, встречающихся в этом рассказе, мне знакомы. Вспоминаю тамошних жителей. Хорошие, добрые люди, дети и внуки тех, с кем пересекался этот мальчик. Оттого еще непонятнее, почему у людей – а это все христиане – такое разное отношение к еврейскому ребенку? Одни спасали, рискуя жизнью, другие норовили сдать немцам.
Кстати, из двадцати девяти тысяч гродненских евреев в живых осталось только сто восемьдесят человек.
Хаим Соломонович Шапиро. В начале войны ему было одиннадцать лет.
В июне 1941 года, когда началась война, рядом с ним разорвался снаряд. Хаим был контужен, из ушей лилась кровь. В сентябре того же 1941-го папу Соломона Ицхоковича – он был мастером по изготовлению памятников – вызвали в юденрат. Сказали, на работу, к немцам. Домой папа не вернулся. В ноябре 1941 года, когда всех гродненских евреев согнали в гетто, их семью сначала отправили в гетто № 1. При входе в это гетто фашисты для острастки повесили трех человек. Их черные языки мерещились потом Хаиму на протяжении всей жизни.
Он говорит, в Гродно в начале войны оставалось 60 тысяч человек, из которых половина – евреи. Об этом сообщали сами педантичные немцы, верные своему «орднунг». На воротах гетто висел список, в котором указывалось, что в городе населения – 60 тысяч, а «жиден – 30 тысяч».
Всех Шапиро согнали в один деревянный домик у забора. Жили они с мамой Сарой Хаимовной и младшим братиком Абрамом в страшной тесноте: «Нам дали крылечко такое, закрытое. Нагнали столько, что лечь было негде, мама спала сидя. Из-за большого скопления народа в гетто № 1 нас потом переместили в гетто № 2». Это было уже в декабре 1941 года. «Надели желтые звезды Давида спереди и сзади, – продолжает рассказ Хаим Соломонович. – Ходили только по проезжей части. Плевали на нас, могли убить, если немец поймает. И поляки тоже издевались страшно. Мы были люди вне закона. Бывало, встанешь утром, идешь и смотришь – повешенные на балконах».
«Еду в гетто не давали, – говорит Шапиро, – как хочешь, так и выживай». Хаим изучил расписание немецких охранников. Отцепил проволоку, чтобы выбираться из гетто, и, когда немцы уходили, снимал желтые звезды и шел. Ходил в деревню, менял собранные родными вещи, какие-то пожитки на продукты. Спасало Хаима то, что внешность у него не была типично еврейской. «Около города были деревни, там то молока, то муки давали, – вспоминает он. – Однажды мы пошли в деревню вдвоем с одним человеком. Это был просто попутчик. Мы разделились – он с одного края в деревню вошел, я с другого. А там были немцы. Он увидел их и побежал. Нервы не выдержали. Убили его. А однажды я полз через проволоку, и, не знаю откуда, появился немец! Он меня избил до полусмерти, бросил около гетто полуживого. Мама выходила меня. Думали, не выживу».
Так они прожили в гетто почти год. Мать была портнихой, у нее были клиенты-подруги. Одна из них все время приходила к ограде гетто. Писала записочку, заворачивала в нее камень и перебрасывала через проволоку. В ноябре 1942 года она бросила записку: «Сара, я была на вечеринке, и один немец сказал, что через полторы-две недели будут уничтожать гетто. Пусть Хаим зайдет ко мне, я его отведу в деревню». «Мать говорила мне: твое имя – Хаим, это значит „жизнь“. Ты должен, сынок, спастись и остаться жить, – продолжает свои печальные воспоминания Хаим Шапиро. – Я перелез через проволоку, снял звезды и пошел к этой женщине. Она меня отправила в деревню Лапенки к своей знакомой. Я побыл у нее недельку или две. Пас коров. А младший брат Абрам остался с матерью». Хозяйка разрешала ему спать на сене в сарае, где стояли коровы, и запретила куда-либо выходить. Но Хаим ее не послушался: «Я по маме скучал. Бывало, говорил, что иду спать, а сам шел в город, перелезал через проволоку, пробирался в гетто, смотрел на маму, а к утру возвращался. Ночью немцы ввели комендантский час и расстреливали, если кто выходил. Но я все ходы знал». В результате хозяйка его выгнала, при этом сказала, что назавтра из гетто всех будут вывозить в Колбасино и на станцию Малкиня – это разгрузочная станция за Белостоком, рядом с концлагерем Треблинка. «Что делать? Пошел я вечером в гетто, а его уже охраняли с собаками. Я не смог пройти… Тогда я зашел к одному хозяину, фамилия его была Силеневич, мы с ним жили раньше в одном дворе. У него две дочери были – Геля и Ядя, мы играли вместе. Я попросился переночевать. Он сказал: „Побудь у нас, а завтра пойдешь в гетто“. А сам со своей женой пошептался и ушел. Подходит его дочка Геля и говорит: „Хаимку, не ночуй у нас, тебя выдадут, отец уже пошел в гестапо“. Я вышел из дома, хозяйка была во дворе. Сказал, что пойду в сад, а потом приду ночевать. А сам перелез через забор. Недалеко был деревянный дом, а наверху – слуховое окно. Мне важно было узнать, пойдет он в гестапо или нет? Я сидел на этой крыше и слышал, как подъехала машина, вышли немцы, подошли к дому. Слышу, стучат. Спрашивают: „Где еврей?“ Тот говорит, что был дома. Оправдывается, значит. Походили, фонариком посветили и уехали. В деревянном доме жил немец один, у него была печка. И он в крыше просверлил дырку, вытяжку. Я ночью стал спускаться вниз, не заметил и туда вступил. Он вскочил, начал стрелять. Как я выскочил – не помню. В сарайчике просидел до утра». Утром Хаим пошел на Бригитскую – улицу, по которой из гетто гнали колонну. Люди вышли на улицу, стояли, прощались. «Смотрю, их гонят. Охрана колонны сильнейшая. Я стоял в толпе и увидел в колонне своих знакомых. И мама там, по-моему, была. Понимаете, я в эту колонну хотел войти! Но мне кто-то из знакомых подал знак: не приближайся, мол. Мне сделалось плохо. Помню, зашел в подъезд и потерял сознание. Очнулся – колонны уже не было». Тогда он видел маму в последний раз. Она погибла вместе с братом Абрамом. Погибли и все остальные родственники Хаима.