Страница 34 из 43
Я промолчала. Не буду же я объяснять ей, что сердце у меня разрывается, а сделать я ничего не могу, да и не умею выражать своих чувств. Конечно, все обошлось благополучно, и в субботу мама приехала. <…>
О пятом классе у меня осталось не очень хорошее впечатление. Постоянная боль за Ташу, да и в классе не было дружбы.
К нам поступило несколько новеньких, одна из них, Ляля Скрябина, дочь известного композитора, невольно явилась причиной вражды двух девочек. Ляля очень хорошо играла на рояле, помимо этого, она обладала каким-то внешним обаянием. Как будто ничего особенного в ней не было. Маленькая, курносенькая, небольшая кудрявая косичка болтается сзади, совсем детская фигурка и манера держаться немного животом вперед. Но что-то в ее карих глазах было очень милое, особенно когда она улыбалась. Она очаровала всех на одном из концертов. Вышла такая фигурка, сделала смешной книксен и села за рояль, и вдруг полились звуки такой певучести и чистоты, как будто играл большой мастер. Кончила, гром аплодисментов. Встала, опять сделала книксен и хотела уже было сходить с эстрады, как вдруг к ней подошел Сергей Васильевич Рахманинов, наклонился и торжественно поцеловал ей руку.
Рахманинов бывал у нас часто, он устроил свою дочь к нам на уроки гимнастики, и девочка, приблизительно нашего с Лялей возраста, приходила некоторое время ежедневно. <…>
Я как-то очутилась вместе с Лялей в лазарете, и даже кровати наши стояли рядом. К ней пришла в прием мама, она мне очень понравилась. Лицо какое-то спокойное и строгое. После ее ухода Ляля долго плакала, потом повернулась ко мне и спросила:
– У тебя есть папа?
Я рассказала.
– Ay меня отняли папу, он живет в Москве, но он у нас почти не бывает, а мы, и мама, и сестра Маруся, так любим его.
Уже будучи взрослой, я читала в мемуарах о Скрябине, что во втором браке он был очень счастлив, что у него был необыкновенно талантливый сын. Рассказываю только о том, как реагировала 12-летняя девочка на уход отца из семьи. <…>
Одно качество сильно разрослось в девочках в пятом классе. Почему-то полюбили врать. Если раньше титул врунишки считался позорным, то сейчас враньем не пренебрегали даже в собственных взаимоотношениях.
Еще одна новенькая появилась у нас – Инна Давыдова. Когда в класс вошла маленькая, черненькая, с большими глазами девочка, мы отнесли ее к разряду тихонь. Но уже на другой день увидели, что она вовсе не тихоня, и вечером классуха, делая ей замечание, сказала:
– Давыдова, ты должна вести себя примерно: помни, что тебя исключили из Екатерининского института и Ольга Анатольевна приняла тебя условно.
Разумеется, Инна вошла в нашу компанию. Инна была с Кавказа, папа у нее умер, а мама в Москву приезжала редко. У самых моих близких подруг Тамары и Веры отцов тоже не было. Инна очень любила рассказывать о богатстве, в котором она живет. <…>
Никогда не врала Тамара. Наоборот, она, нисколько не смущаясь, рассказывала всем, что ее мама с тремя младшими детьми (Тамара четвертая) живет в небольшой квартирке во вдовьем доме, что пенсия за папу очень маленькая и они прислуги не держат и делают все сами. Остальные же любили похвастаться пышностью и изобразить из себя изнеженных роскошью аристократок, хотя это и не соответствовало действительности.
Богатство мне никогда не казалось добродетелью, наоборот, мне стыдно было нашего «богатства» перед Дуней. Но совсем другой факт заставил меня тоже прибегнуть ко лжи. Хоть и неприятно писать об этом, но я хочу, чтобы мои воспоминания были правдивы.
Вера Куртенэр часто рассказывала о своей жизни дома. Я очень любила слушать ее рассказы, хорошо знала всех ее родных и как бы сама участвовала во всех событиях. <…> Жизнь Веры сильно отличалась от нашей уединенной жизни. Детей много, собирались часто, устраивали спектакли, шарады, живые картины. О богатстве Вера никогда не говорила Может, его и не было. Да и на что оно, раз так интересно и весело жилось. У нас же сверстников почти не было, а с отъездом Булановых в Москву вообще осталась одна Дуня. Помню, как часто я, бывая в Можайске и ожидая маму в экипаже, наблюдала, как в каком-нибудь дворе играют ребята в лапту, горелки. «Как им весело!» – думала я.
Передавая мне свои истории, Вера иногда прерывала себя:
– Ну что ж я все говорю, тебе уж, наверно, надоело слушать. Теперь ты расскажи что-нибудь.
А мне рассказывать было нечего. И вот я решила придумать себе двоюродных брата и сестру. Они, оказывается, жили где-то далеко и приехали недавно. Я видела их, только когда была маленькая. А теперь мы очень понравились друг другу и подружились. Брата я назвала Левкой. А сестру – наверное, под влиянием Лермонтова – Мэри. Конечно, она оказалась писаная красавица, а Левку я сделала некрасивым – так будет естественнее. Плела целые истории и сама очень увлекалась ими, и странно, при всей моей любви к правде и справедливости мне ни капли не было стыдно.
А время приближалось к Рождеству. В декабре мама рассчиталась с квартирной хозяйкой и уехала в Отяково. То ли в ожидании зимних каникул, то ли по другой причине, но Таша стала спокойнее. <…>
Вскоре после Рождества настал день моего позора и разоблачения во лжи. <…>
Как-то на прогулке к нам с Тамарой подошла Наташа Велихова и поведала о том, что Таша невзначай ей рассказала, что никаких Левки и Мэри не знает. И прибавила, что она, Наташа, никогда меня не выдаст.
Я готова была провалиться сквозь землю, мне стало так стыдно. Обе, и Белка и Тамара, казались мне такими хорошими, а к себе я чувствовала отвращение. И они действительно оказались благородными: никто в классе не узнал о моей лжи. Белка даже ни разу не упомянула об этом, а Тамара иногда слегка поддразнивала меня. <…>
В течение зимы у нас бывала небольшая эпидемия гриппа – «инфлюэнции», как говорили тогда. Пожалуй, даже это нельзя было назвать эпидемией – ничего похожего на то, что случается теперь. Люди, что ли, крепче были. Поболеют насморком и кашлем по три, по четыре девочки в классе (и ведь абсолютно никаких мер не принимали), самое большее неделю посидят в лазарете и опять включаются в суровый институтский режим. Осложнения случались редко. Второй раз в эту зиму заболела и я. Нас привели с утреннего приема врача, несколько человек, и всех поместили в одну палату. Рядом со мной положили приготовишку Верочку Мегеровскую. Она казалась чем-то очень удрученной и временами принималась плакать. Я села к ней на кровать и стала ее уговаривать. Она рассказала мне, что вчера, в воскресенье, их классная дама, мадемуазель Круае, наказала ее «без приема». Верочка весь день проплакала, а на вечерней прогулке ела снег и снимала с головы башлык и шапку: она хотела заболеть, чтобы отомстить классухе.
Я была удивлена и возмущена, наказание «без приема» у нас не было принято. Ведь это значит наказывать и родителей. И главное, кто это сделал? Мадемуазель Круае, Куроешка, как ее прозвали. Она казалась такой добродушной, никогда ни к кому не привязывалась и не доносила. Толстенькая, маленькая, она уже года три работала с приготовишками.
– Вон идет Куроешка со своими цыплятами, – говорили у нас, и действительно, она была похожа на хлопотливую наседку.
Вот как внешность бывает обманчива! Наказать «без приема» новенькую, которая и так тоскует без матери. Что это, жестокость? А может, непроходимая глупость?
К вечеру у Мегеровской было под 40°, а на другой день ее отделили от нас и сказали, что у нее менингит. Дня через три меня выписали в класс, положение Верочки было тяжелое. Когда я вышла из лазарета, все спрашивали меня про Мегеровскую, но я знала не больше, чем они. Оказывается, приходила фельдшерица из лазарета и просила девочек не шуметь и не бегать – наш класс помещался близко от лазарета. А через день Верочка умерла.
Это была первая смерть в моей сознательной жизни, первый раз я видела покойника. Ее отпевали в институтской церкви. Смерть эта на всех произвела удручающее впечатление. Когда мы пришли после похорон ужинать в столовую, никто не притронулся к еде, плакали буквально все.