Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 44



— Кто это был? — прошептала Мария. — Кто засмеялся?

— Его возлюбленная.

— Господи, Леон, какой ужас!

— Да, ужас. Однако я не осознавал его истоков. Неужели осуществился третий мотив «медицинский»? Но при чем тут мой роман, черный монах, твой прадедушка? Как же я не понял: вот уже два года эта девочка обвиняет меня в убийстве.

— Леон, это было наваждение: я видела тебя, ты обернулся под фонарем… твои губы. Мне все время снилось: черная хламида, платье, камень и нож — все в крови.

— Но почему ты не сказала мне, не отдала мне…

— Ты прикидывался, что ищешь свою жену, которую убил! Как я могла?..

— Ну — «куда надо», профессионалам!

— Предать тебя?

— Так чего же ты хотела, Мария? Свести меня с ума?

Она молчала.

— Тебе это удалось.

— Наоборот, чтоб ты пришел в себя, — сказала она твердо. — И во всем признался.

— Кому?

— Мне.

— И ты на себя взяла бы признание убийцы?

— Я бы справилась.

Вот это праховская порода, это сила! Я смотрел в окно и был на пределе, только бы — вот так! — чувствовать ее рядом. Но смогу ли я такой энергии соответствовать?..

— Что было дальше? — спросила Мария угрюмо.

— Дальше? Что — дальше?

— Вы вспомнили разговор с братом…

С почти физическим усилием я вернулся к криминальным подробностям, восстанавливая тот путь, что привел меня к разгадке.

— В той сцене мелькнула — я вспомнил, но поздно — одна незначительная как будто деталь, проговорка. Я впервые сказал Василию о черном монахе в саду.

— В вашей хламиде?

— В том-то и дело. «Призрак без лица», — я выразился. Мне вспомнилась картина Нестерова: вестник из иных миров, гений не посмел изобразить его лицо. Какая дьявольская усмешечка в нашем падшем мире… «А, черный капюшон», — заметил Василий. Он был тоже на пределе: впервые проявился тот неизвестный, которого в сумятице небесных стихий он кощунственно осенил крестным знаменьем.

— Он никогда не видел подарка вашей жены?

— Никто не видел, кроме тебя. Убитой и убийцы. И вдруг — «черный капюшон»! Стало быть, видел? Стало быть… Из парка я поспешил сюда. Зачем, несмотря на предпраздничную суету, Марго так упорно разыскивала этот журнал — одну страницу? Что могло заинтересовать ее до такой степени? Почему она сказала про отца и Татьяну, которые мучились годы: «Умерли хорошей смертью»? Я перебрал все свои словари: ни в одном из них не было слова «эвтаназия» — экзотический в нашем обиходе термин. Зато в «Четырех Свободах»: «Человек должен иметь божественное право выбрать свой конец. Эвтаназия[2] до сих пор считается убийством. Нет и нет! — утверждают борцы за права человека. Разве не милосерднее прекратить предсмертные муки или оборвать никчемную жизнь безумца? Настоящий гуманист — тот, кто возьмет на себя ответственность за безболезненный уход обреченного в вечность!»

— Жуть какая-то! — воскликнула Мария.

— Гуманисты не знают, что в вечности существуют ад и рай и придется держать ответ.

— А ведь в вашем романе…

— Да, я употребил это слово. Марго услышала на другой день в воскресенье, когда я читал концовку. Но она уже знала — это умерщвление, убийство — и сказала мне на прощанье: «В реанимации разберутся». В реанимацию после смерти Татьяны перешел работать мой брат. Я нашел у себя стихи его Ольги: «Ты со мной или нет? И я жду, не поняв: полумрак, полусвет, полусон, полуявь. Грозовой перевал одолеть, перейти, и опять, и опять — ждать!» Это о нем, о той грозе, в тот вечер, когда произошло убийство.

— Вы очень умны, Леонтий Николаевич, вы догадались о таком ужасе…

— Слишком поздно! — резко перебил я.

— Вы собрали сюда всех, уже зная, кто убийца?

— Нужно было проследить и прояснить все версии, чтоб поверить в одну-единственную. Я не хотел верить — нет доказательств, нет улик. Ты его не опознала.

— Когда он стоял в дверях, а вы подошли и положили ему руку на плечо…

— Я хотел, чтоб ты нас сравнила.

— Я сравнила. Да, тогда ночью на улице мог быть он. Но ведь ты предупредил меня, что ни в коем случае не станешь делать публичного заявления. Ты хотел остаться с ним наедине?

— Ты правильно угадала.

— Леон, в тот момент я стала счастлива.

Я замер. Слишком многозначительны были эти слова. И мучительны — если только слова. У меня ни в чем не было уверенности. Наконец выговорил:

— Мария, я не знал, что люблю тебя.

Она усмехнулась.

— Конечно, не знал, если тогда в саду даже не узнал.

— Не осознал — вот в чем тайна. Я помнил тебя ребенком… и потом, потом. Все вспомнил — потом. А тогда я был слишком захвачен романом. Я написал о тебе.

— Я этого не поняла и не понимаю.

— Моя жена поняла. И сын. Что тебе непонятно?

— Как можно так любить.

Я заглянул в глаза напротив, в их золотую головокружительную глубину. Мария вспыхнула.

— Конечно, этот упрек легко вернуть мне. Я вела себя… Ты сказал, что я…

— Да! Измучила и свела с ума.



— Прости.

— Не за что. Ты не уедешь?

— Нет. Пока ты меня сам не выгонишь.

— Никогда.

— Значит, я с тобой.

Потом она ушла, а я, по ее выражению, стал счастлив. Как представлялось, предвкушалось — выложил на стол чистые листы бумаги, раскрыл авторучку и начал:

«— Эвтаназия — не убийство, а своего рода милосердие, доступное лишь избранным! — проговорил Петр и поднес к губам сверкающую чашу, отпил. — Ты избранный!

Как вдруг своеобразную «черную мессу» прервал электрический звонок из прихожей.

— Не открывать! — приказал Павел.

Старик засмеялся, швырнул потир оземь, красное вино разбрызгалось по страницам, по пестрому полю ковра. Звон не умолкал. Петр оттолкнул Павла, вышел, отворил: в золотистом сумраке парадного немолодой монах в черном облачении.

— Вы Петр?

Старика затрясло, дверь словно сама, словно живое существо, простонала и захлопнулась.

— Кто это был? — донеслось из кабинета.

— Оттуда, — прошептал Петр, — из девятнадцатого года…»

Я писал очень быстро, суеверно боясь, что опять, как два года назад, кто-то отнимет у меня дар слова. Писал почти автоматически, не вникая в текст. Финал грозно надвигался — как наш финал, наш с братом… последний, недавний, смертный.

Уже подступал тот вечер — зеленый, золотой, медовый на исходе лета — и мы остались вдвоем. Он так и сидел на кушетке, я — в кресле, повернувшись к нему лицом (за мной камень, окно, сад).

— Хорошо, что ты остался. Мне необходим совет.

— Да, пожалуйста.

Помолчали.

— Шаги, — Василий указал на потолок. — Слышишь?

Легкие, летящие шаги, которые сводили меня с ума.

— Пошли отсюда. Только очень тихо.

— А что? Что, Леон?

— Тайна, которую я доверю только тебе.

Мы были уже в дверях, когда зазвонил телефон.

— Василий, тебя, из твоей реанимации.

Он взял трубку, послушал… и сказал, побледнев:

— Да, я подъеду.

— Что случилось?

— Ольга умерла.

— От чего?

— Вроде бы сердечный приступ.

Господи, я опоздал!

Какую-то странную минутку мы смотрели друг на друга и — словно невнятная усмешечка проскользнула — проползла между нами сквозь ужас и скорбь.

— Ты меня выслушаешь?

— Да, — ответил он вдруг хладнокровно.

— Я понимаю, сейчас не время…

— Говори.

— Помнишь, два года назад жадюги Горностаевы сделали мне подарок ко дню рождения?

— Какой? — Он весь напрягся и собрался.

— Обсадили беседку шиповником.

— Помню. Мы сидели в тени.

— С тех пор я боюсь темной влажной сердцевины сада, как называю про себя.

— Это мистика… или что?

— Или что. Сумку с вещами я обнаружил у Марии.

— Не может быть!

— Все может быть. И к моему халату в бурых пятнах прицепилась веточка с шипами… как будто темно-красная палочка. Самое простое решение, понимаешь? Во взрыхленную землю под куст — и никаких следов.

2

хорошая смерть (др. греч.)